Коглин - Деннис Лихэйн
И тут он увидел Нору. Волосы у нее были убраны под платок, завязанный узлом на затылке, но он-то знал, что они вьются и приручить их невозможно, поэтому она стрижется коротко. По ее припухшим векам он заключил, что спала она мало. Он знал, что на спине, внизу, у нее родимое пятно — ярко-алое на бледной коже. Он знал, что она сама отлично слышит свой донеголский акцент [19] и пытается избавиться от него еще с тех пор, как пять лет назад отец Дэнни принес ее в дом Коглинов в канун Рождества, найдя у доков возле Нортерн-авеню, замерзшую, умирающую от голода.
Вместе с другой девушкой она сошла с тротуара, чтобы обогнать медленно плетущихся детей, и Дэнни улыбнулся, когда спутница украдкой сунула Норе папиросу, а та спрятала ее в ладони и быстро затянулась.
Он подумывал выйти из дверного проема и заговорить с ней. Он попытался взглянуть на себя ее глазами, представил собственные глаза, мутные от выпивки и неуверенности. Там, где другие увидят силу, она увидит трусость.
И будет права.
Там, где другие увидят высокого крепкого мужчину, она увидит слабого ребенка.
И будет права.
Поэтому он продолжал стоять в проеме, поглаживая медвежий пуговичный глаз в кармане брюк, пока она не затерялась в толпе, идущей по Дувр-стрит. Он ненавидел себя, и ее он ненавидел тоже. За взаимоуничтожение.
Глава вторая
Лютер лишился работы на военном заводе в сентябре. Утром, как ни в чем не бывало, пришел в цех и обнаружил желтый листок бумаги, прилепленный к его верстаку. Была среда, и накануне он, как обычно, оставил сумку с инструментами под верстаком, завернув каждый в промасленную тряпку. Они были его собственностью, ему их подарил дядюшка Корнелиус. Старик ослеп еще до его рождения. Когда Лютер был мальчишкой, Корнелиус частенько сидел на террасе и, достав из кармана спецовки бутылочку машинного масла, которую всегда носил при себе, протирал весь набор. Он знал каждый предмет на ощупь и разъяснял Лютеру: вот это — разводной ключ, так-то, парень, запомни накрепко, а ежели кто не может сразу пальцами определить размер гайки или болта, завсегда действует разводным, что твоя обезьяна, потому ключ этот и прозвали «обезьяньим».
Он учил Лютера обращаться со всеми этими штуковинами, чтобы тот в конце концов изучил их так же, как он сам. Он завязывал мальчику глаза — тот знай себе хихикал на прогретой солнцем террасе, — а потом давал ему болт и просил подогнать по нему губки ключа, снова и снова, пока повязка не переставала забавлять Лютера, пока пот не начинал разъедать ему глаза. И со временем руки Лютера научились «видеть» предметы, чувствовать их запах и вкус, иногда он даже подозревал, что его пальцы различают цвета прежде, чем глаза. Наверно, потому-то он ни разу в жизни и не упустил бейсбольного мяча. И за работой ни разу в жизни не порезался. Ни разу не размозжил большой палец, стоя за сверлильным станком, ни разу не раскровянил руку, ухватившись не за тот конец лопасти воздушного винта, когда эту лопасть подымал. И это притом что глаза его все время смотрели куда-то вдаль, сквозь жестяные стены цеха, и он вдыхал запах внешнего мира, зная, что когда-нибудь окажется там, снаружи, далеко-далеко отсюда, и уж там-то будет просторно.
На желтой полоске бумаги стояло: «Зайди к Биллу». Вот и все. Но Лютер почуял в этих словах что-то такое, что заставило его нагнуться, извлечь из-под верстака потрепанную кожаную сумку с инструментами и захватить ее с собой, в кабинет начальника смены. Он держал ее в руке, когда Билл Хекмен, вечно вздыхавший, с вечно грустными глазами, не такой уж плохой парень, хоть и белый, сказал:
— Лютер, нам придется тебя уволить.
Лютер почувствовал, что будто бы исчезает, проваливается внутрь себя, делается малюсеньким, словно кончик иголки. Он сжался до почти неразличимой точечки в глубине своего же черепа и глядел на собственное тело, стоящее перед Билловым столом, ожидая, когда эта внутренняя точечка велит ему снова пошевелиться.
Да так и надо себя вести с белыми, когда они тебе смотрят в глаза. Потому что они говорят таким тоном, только когда просят о чем-то, что уже решили отобрать, или когда сообщают дурные вести, вот как сейчас.
— Ясно, — произнес Лютер.
— Не мое решение, прямо тебе скажу, — объяснил Билл. — Парни скоро вернутся с войны, и им понадобится работа.
— Война-то все идет, — заметил Лютер.
Билл грустно улыбнулся ему, как улыбаешься псу, которого очень любишь, но никак не можешь обучить садиться или кувыркаться по земле.
— Война все равно что кончилась. Мы знаем, поверь.
Лютер смекнул, что под этим «мы» он разумеет компанию, и рассудил, что уж ежели кто знает, так это ихняя компания, ведь они ему регулярно платят жалованье за то, что он помогает им делать оружие аж с пятнадцатого года, то есть еще с тех пор, когда Америка, судя по всему, и думать не думала встревать в эту бойню.
— Ясно, — повторил Лютер.
— Ты здесь отлично потрудился, и мы тебе, конечно, пытались подыскать местечко, чтобы ты с нами остался, но скоро вернется масса наших парней, они дрались как черти, и дядя Сэм захочет их отблагодарить.
— Ясно.
— Слушай, — произнес Билл немного раздосадованно, точно Лютер напрашивался на ссору, — ты ведь сам понимаешь, верно? Ты же не хочешь, чтобы мы выставили этих ребят, этих патриотов на улицу. Куда это годится, Лютер? Никуда не годится, прямо тебе скажу. Да ты и сам не сможешь смотреть им в глаза, когда пойдешь по улице и встретишь кого-нибудь из этих парней. Только представь: он бегает, ищет работу, а у тебя в кармане жирненькая зарплата.
Лютер ничего не ответил. Не стал ему говорить, что среди этих ребят-патриотов, которые рискуют жизнью ради страны, полно цветных, но он голову даст на отсечение — не получат они эту работу. Елки-палки, да он что угодно готов поставить — приди он через год на этот самый завод, чернокожие попадутся ему разве что среди уборщиков, среди тех, кто опорожняет мусорные корзины в кабинетах да подметает металлическую стружку в цехах. И он не стал спрашивать, сколько из этих белых ребят, которые заменят цветных, на самом деле сражались за океаном