Иоанна Хмелевская - Жизнь (не) вполне спокойная
Она устроила всё, как надо, вернулась без проблем, а ночью принесли Збышека и уложили у нее в комнате.
Збышеку было совсем плохо: высокая температура, а нога воспалилась и стала гнить. Люцина впала в черное отчаяние из-за полного отсутствия медикаментов. Как-то вечером сидела она на лавочке у дворца в компании соседей и переживала свои горести. Неожиданно к ней подошел тот самый немецкий врач.
— А вы, пани, любите шоколадные конфеты? — спросил он вежливо и без предисловий.
— Люблю, — не задумываясь, ответила Люцина. Что ей, жалко признаться в такой невинной слабости?
Врач сунул ей в руки килограммовую коробку шоколадных конфет фирмы Веделя.
— Вот, возьмите, пожалуйста, — сказал он крайне многозначительно. — Отнесите коробку домой и там съешьте.
Соседи окаменели, видя ее наглый флирт с фрицем. Люцина тоже похолодела, но тут ее осенило.
— Большое спасибо, — ответила она, поднялась и, не глядя на застывших от удивления соседей, вошла в дом.
В комнате она распаковала коробку, и оказалось, что внутри лежат тесно уложенные перевязочные материалы, различные лекарства, шприцы, ампулы и тому подобные медикаменты.
Збышек выжил, выздоровел, в плен не попал и только до конца жизни слегка прихрамывал.
Вообще говоря, наши личные контакты с врагом можно было пересчитать по пальцам, но зато они были весьма своеобразными. Какое-то время немецкие войска квартировали в Груйце. Как-то раз перепуганная домработница примчалась к моей матери.
— Проше пани, фриц к нам влез и кастрюлю украл!
— Как это «украл»?
— А я не знаю! Ввалился на кухню, заболботал, пальцем показывал, потом красную кастрюлю схватил и был таков.
— Ну, ничего не попишешь. Чтоб ему этой кастрюлей подавиться!
Через пару часов фриц с кастрюлей вернулся. Кастрюля была до краев налита гороховым супом, и фриц с изысканным поклоном вручил кастрюлю нашей Стаське, чем напугал ее до смерти.
Мама в ярости сперва решила суп вылить, но им очень заинтересовался пес. Ну хорошо, собаке можно отдать. Домработница из любопытства решила попробовать, что такое лопает эта немчура, а я последовала ее примеру. В результате всю кастрюлю горохового супа схомячили на троих Стаська, собака и я. Мама ни ложки в рот не взяла, потому что была уверена, что отравится даже каплей фашистской подачки, а я могу утверждать, что такого замечательного горохового супа я никогда больше в жизни не ела. Потом долгие годы я умоляла мать приготовить такой же, матушка, чье самолюбие было больно задето, старательно производила разные эксперименты, но успеха не добилась.
Наутро примчался тот же солдат, снова схватил кастрюлю и вернул ее полной крупника. Крупник я ненавидела, но попробовала, и мне пришлось признать, что супчик хорош. Собака в этой ситуации выгадала больше всех, крупник пришелся ей по вкусу даже больше, чем гороховый суп, а мама была ужасно расстроена и заявила, что не перенесет, если немцы будут ее подкармливать, как нищенку, и вообще, что эта скотина себе воображает!
Она велела домработнице немедленно найти солдата и презентовать ему полный котелок тушеной свинины с клецками. Домработница за солдатом не погналась, а разумно подождала его подношения на следующий день и одарила свининой. Тот взял, поблагодарил, после чего супчиков уже нам не приносил, потому что намек, видать, понял.
В сорок третьем году меня отдали в интернат сестер Воскресения Господня на Жолибоже. Я рвалась туда с силой торнадо, несомненно, под влиянием довоенной литературы о девочках, воспитывавшихся в монастыре, и в конце концов добилась своего. Очень важным аргументом было горячее желание мамы убрать меня с улиц города. Я была девочкой крупной, возможно, выглядела на все четырнадцать, а таких в облавах уже хватали. Что-то с этой груецкой школой было не так, альтернативой была школа в Варшаве, а здесь, слоняясь по улицам, я могла нарваться на самое страшное.
В интернате мне понравилось, и я мгновенно приспособилась к здешним порядкам. Правила поведения я хорошо усвоила и немедленно приняла. Сестры были добрые, кроткие, в большинстве своем образованные. Они тщательно заботились о том, чтобы нас развлечь.
Я помню представление (это была «Модная жена») в исполнении старших воспитанниц, семнадцати-восемнадцатилетних, оно получилось замечательным. В саду мы сами организовали гимнастические упражнения, почти соревнования. Не помню, чего мне удалось достичь в прыжках в высоту, но в длину я поставила рекорд — четыре метра десять сантиметров. Этот интернат я очень любила, мне там понравилось, воспоминания остались самые что ни на есть приятные.
Каникулы еще не кончились, а в Варшаве вспыхнуло восстание. Молчаливые группы людей стояли днем и ночью, глядя на зарево над Варшавой. В Груйце тогда жили моя мать, Тереса и я. Остальная родня застряла в Варшаве, и от них не было ни единой весточки. А у меня тогда ни с того ни с сего случился приступ ясновидения. Я панически боялась, а тут, внезапно, на меня снизошла, может, не столько снизошла, сколько поразила меня, как гром с ясного неба, глубочайшая, железобетонная уверенность, что мне нечего бояться, что со мной ничего не случится, и никто из нашей семьи во время этой войны не погибнет. Страхи мои прошли, как рукой сняло.
О своем предчувствии я сказала матери и Тересе, причем с такой силой убеждения, что они поверили. Не было дня, чтобы они не задавали мне вопросов, а я ни разу не поколебалась в своем райском оптимизме.
Первой из Варшавы прибыла бабушка. Вскоре после бабушки подтянулась к нам из Урсинова Люцина. Дедушка, которого восстание застало в больнице, пришел через две или три недели. Об отце все еще не было никаких вестей, и только моя упрямая, каменная уверенность поддерживала надежду семьи. Поздней осенью мы получили весточку, что отец у знакомых в Блендове, где он прятался на всякий случай, хотя немцам уже наверняка было не до него.
О второй ветви семьи, со стороны отца, мы получили известия уже только после освобождения, но и так было известно, что они — по ту сторону Вислы, значит, должны выжить.
Тадеуш, муж Тересы, прислал о себе весточку из Англии, но мы ничего не знали о муже Люцины до того момента, пока какой-то чужой человек ни принес листочек, найденный возле железнодорожных путей. На листочке с одной стороны можно было разобрать адрес моих родителей, а на другой коротенькую фразу: «Нас везут в неизвестном направлении». Люцина узнала почерк мужа — и на этом конец. Нам никогда не удалось узнать, какая это была железная дорога, потому что листок, прежде чем он дошел до нас, переходил из рук в руки.
Больше чем на год я потеряла из виду Боженку, ту самую, которую пугала чудовищем под березой. Она появилась только после восстания.
— Я страшно испорченная, — возвестила она мне таинственно, а в глазах у нее при этом плескался скорбный ужас, приправленный упоением.
К этой вести я отнеслась скептически, хотя и с большим интересом. Я пристала к ней с расспросами и вскоре узнала, что значило ее заявление. Так вот, случилось нечто куда более серьезное, чем все войны на свете: один мальчик ее поцеловал. Так или иначе, мы решили, что детей от этого не бывает, хотя ни одна из нас головой за это не поручилась бы.
Вскоре до нас дошел фронт. И это было замечательно, ко всему человек привыкает, даже к содроганию дома и приближающимся взрывам.
Рядом с нашим домом немцы поставили три пушки, стреляющие по дальним целям. Я отказалась спускаться в подвал, уселась под карбидной лампой, висящей на стене, заткнула уши и с бешеной скоростью стала читать книжку, которую хотела любой ценой дочитать перед смертью. Я перевернула последнюю страницу, но всё еще была жива.
В подвал я в конечном итоге все-таки спустилась. Это была ужасная ночь, русские войска брали Груец. Я слегка клевала носом, когда в подвал спустился сосед и радостно объявил, что над нами рвется шрапнель. Через четверть часа тот же сосед сообщил, что только что пришли русские танки. Все помчались наверх.
Наутро наступил массовый исход. По улицам города шли теперь русские танки, но для моей бабушки это было все равно что променять кукушку на ястреба. Когда-то она лично знала Дзержинского и отзывалась о нем не иначе как только «кровавый бандит».
Своим мнением о большевиках она заразила и меня, и это ей очень легко удалось, потому что в моей памяти возникали сцены из «Огнем и мечом». Внутренним взором я упорно видела дикую чернь, которая наматывала себе на шею человеческие кишки.
Остальные родственники поддались истерии и решили удрать. Лучше всего — в деревню. Вещи мы давно сложили, утром подхватили чемоданы и рванули в поле, как раз «против шерсти». Толпы людей бегали туда-сюда, возможно, это тоже были беженцы, но никто не рвался в ту сторону, куда бежали мы, все стремились в противоположную. Наверное, они были правы, потому что, когда мы оказались в промерзшем чистом поле, вокруг посыпались бомбы. До нашего дома мы не добрались, он был уже далеко, мы кинулись в ближайшую знакомую хату и там бросили якорь.