Тень - Иван Борисович Филиппов
Федор Васильевич злобно посмотрел на Шмидта и коротко кивнул. Среди множества черт, которые невероятно раздражали его в приставучем немце, особенно бесило генерал-губернатора вот это «плетение словес». За излишней, вычурной и практически холопской вежливостью Федор Васильевич угадывал злобную издевку и презрение. И был, разумеется, совершенно прав. Федор Васильевич в людях вообще ошибался редко. Впрочем, в эту игру могут играть двое, подумал градоначальник. Лицо его приняло вид предельно добродушный, и он с деланой вежливостью ответил Шмидту:
– Всегда счастье видеть вас, доктор. Расскажите же, что было решено на совете? Я, как вы понимаете, не мог сегодня присутствовать лично – дела эвакуации казенных учреждений заняли все мое время.
Уже произнеся такие слова, генерал-губернатор пожалел об этой глупой и очевидной отговорке. Лицо Шмидта расплылось в улыбке еще шире – он прекрасно знал, что Ростопчина не звали, и тот факт, что он оправдывался, чрезвычайно его забавлял. Федор Васильевич раздраженно зашелестел бумагами, разложенными на письменном столе. Вот черт же его дернул сказать такое! Он старался не встречаться глазами с Брокером, опасаясь прочесть в них осуждение: «Эх, Федор Васильевич, еще перед немцем так унижаться». Не дожидаясь приглашения, Шмидт присел за стоявшее перед столом кресло, сложил руки на коленях и, глядя в глаза генерал-губернатору, начал говорить.
– Его превосходительство главнокомандующий русской армией фельдмаршал Кутузов сегодня собрал нас у себя, чтобы обсудить защиту Москвы и дальнейшие наши действия по обороне империи от Наполеона.
Шмидт сделал паузу и пристально посмотрел на Ростопчина.
– Москву велено сжечь.
Лицо Федора Васильевича вытянулось, он открыл было рот, но не знал, как именно ответить, поэтому стал похож на выловленного из речки карася. Тем временем Шмидт продолжал.
– Вам, Федор Васильевич, предписано срочно завершить эвакуацию казенных учреждений, перевести всех заключенных Бутырского замка и уничтожить стратегические запасы снаряжения и продовольствия, чтобы они не достались противнику. На этом ваша работа будет завершена.
– Как… сжечь?
Шмидт смотрел генерал-губернатору прямо в глаза, и Федор Васильевич в очередной раз подивился звенящему холоду его взгляда. В нем не было ничего человеческого. Когда-то в юности, во время турецкой кампании, в палатку Ростопчина заползла гюрза. Немигающий взгляд доктора Шмидта напомнил Федору Васильевичу холодный взгляд той змеи, и он с сожалением подумал, что гюрзу хотя бы можно было пришибить тяжелой палкой, а вот проклятого немца придется слушать.
– Нельзя, чтобы Наполеон захватил столицу и получил возможность переждать здесь зимние морозы в тепле и сытости. Мы лишим наступающую армию крова и провианта, а французского узурпатора – удовольствия считать себя покорителем Москвы. Все заботы о предании города огню его высокопревосходительство возложило на меня.
Не желая, чтобы ярость, переполнявшая его, была заметна немцу, Федор Васильевич крепко сжал перо, которое держал в руке на протяжении всего разговора. Он хотел переломить его, дав волю бушевавшим внутри чувствам, но перо было гибким и ломаться отказывалось, так что Ростопчин выглядел сейчас не грозным, а комичным. Окончательно обозлившись, он собрался возразить и отдать приказ дорогому своему Адаму Фомичу вытащить отсюда омерзительного немца. Вытащить во двор и застрелить его там же, где вчера зарубили насмерть сына купца Верещагина. Но Федор Васильевич вовремя опомнился. Он отложил в сторону сломанное перо и встал, протягивая руку доктору Шмидту. Удивленный Шмидт суетливо начал стягивать перчатки. Он, кажется, не ожидал, что известный своей вспыльчивостью Ростопчин примет оскорбительное известие так легко.
– Доктор Шмидт, благодарю вас за то, что потрудились сообщить мне о решении фельдмаршала лично. Не смею более задерживать вас, и да поможет вам Господь в вашем нелегком деле.
Шмидт посмотрел на генерал-губернатора с легким недоумением и, как показалось Ростопчину, разочарованием. Казалось, он надеялся, что Ростопчин устроит сцену, что он будет кричать и спорить, станет походить на ребенка, которого строгий взрослый лишил обещанного ярмарочного представления. Коротко поклонившись, немец поднялся с кресла и быстрыми шагами вышел.
Еще минуту в кабинете стояла напряженная тишина. Адам Фомич ждал, что скажет его друг и начальник, а Федор Васильевич смотрел пустым взглядом в окно, где сумерки накрывали обреченный город.
– Вот так бывает, думаешь, что суждено тебе войти в историю как спасителю Москвы, а получается совсем иначе. Запомнят меня как губернатора, который Москву сжег. Буду русским Геростратом!
Федор Васильевич выдержал паузу, чтобы заново прочувствовать все сказанное. Брокер, стоявший все время практически неподвижно, подошел к столу.
– Вы, батюшка, только слово скажите, мои ребята с этим немцем быстро справятся. Уверяю вас, не с такими справлялись. Вы только разрешите.
Ростопчин лишь покачал головой. Он понимал, что в суматохе эвакуации с доктором Шмидтом и вправду могло бы произойти что-то крайне неприятное и неожиданное, но шестое чувство подсказывало генерал-губернатору: случись что, и Кутузов лично спросит с него. Он махнул рукой.
– Иди, Адам Фомич, у тебя дел на сегодня много, а времени у нас осталось совсем мало.
Когда за начальником полиции закрылась дверь, Ростопчин достал из стола новое перо, заточил его и принялся писать воззвание дальше. Это будет его последняя «афишка», и он должен сделать ее своей лучшей. Перечитав первое предложение, Федор Васильевич продолжал: «А коли нет возможности вступить с французом в открытый бой, то надобно его сжечь вместе с городом».
* * *
«Не бежать. Главное, не бежать. Не привлекать лишнего внимания», – твердил себе доктор Иоганн Шмидт, спускаясь по парадной лестнице особняка генерал-губернатора Москвы. Он ликовал. На первом этаже он пробился сквозь толпу слуг, просителей и просто любопытных, собравшихся в прихожей большого дома, и вышел во двор. Дворник посыпал песком место, где вчера ночью толпа растерзала сына купца Верещагина. Утром Шмидт видел, как полицейские куда-то тащили тело несчастного юноши, вероятно, для последующего погребения.
В отличие от остальных москвичей Шмидт был абсолютно уверен, что молодой Верещагин, конечно, не был наполеоновским шпионом, и единственной его провинностью была невоздержанность. Ростопчин отдал мальчика толпе, чтобы хоть как-то усмирить гнев обманутых им людей. «Странно, – думал Шмидт, – если мой план удастся, а он непременно удастся, этой ночью страшной смертью погибнут тысячи людей. Быть может, десятки тысяч, что не мешает мне испытывать глубокое презрение к человеку, погубившему невиновного». Отметив про себя таковую странную особенность человеческого ума, доктор быстро зашагал прочь со двора. Шмидт знал, что последние часы перед любым важным начинанием самые опасные. Когда все идет точно по плану, человек успокаивается, и именно тогда происходят самые непредвиденные события. Ему нечего было