Артуро Перес-Реверте - Кожа для барабана, или Севильское причастие
Дон Ибраим не сказал ничего. Его собственная жизнь научила его относиться к людям с уважением и прощать их слабости. В конце концов, волны жизненного моря всех качают то вверх, то вниз, а в итоге и самый важный, и самый незначительный приходят к одному и тому же. Поэтому дон Ибраим молча снял бумажное колечко с очередной сигары «Монте-Кристо» и нежно погладил мягкую, с тонкими прожилками поверхность темного табачного листа. Затем обрезал кончик сигары своим заветным ножичком, сунул ее в рот и сладострастно повертел там языком, наслаждаясь ароматом этого совершенного произведения искусства.
— Как ведет себя священник? — спросил Перехиль.
Качка прекратилась, так что он снова обрел некоторую уверенность, хотя лицо его было по-прежнему бледно, как свечи той церкви, которая заботами трех его наемников временно осталась без своего пастыря. Дон Ибраим с все еще зажженной сигарой во рту кивнул важно, поскольку дело было не пустячное: как-никак речь шла о достойном служителе Церкви, святом муже, чей сан и возраст даже в рамках похищения требовали надлежащего почтения. Этому экс-лжеадвокат научился в Латинской Америке, где, даже расстреливая человека, к нему обращались на «вы».
— Он ведет себя прекрасно. Очень мужественно и спокойно. Так, как будто это не его похитили.
Опираясь на стол и стараясь не смотреть на еду, Перехиль, собрав все силы, изобразил на лице бледную улыбку.
— Этот старик — крепкий орешек.
— Озу, — подтвердила Красотка Пуньялес. — Еще какой крепкий.
Она вязала — четыре воздушных, четыре пропустить, — и крючок так и мелькал в ее руках под звон браслетов. Время от времени она опускала работу на колени и протягивала руку к высокому стакану с мансанильей, стоявшему рядом с почти наполовину опустошенной бутылкой. От жары черный карандаш, которым она подводила глаза, расплылся темными пятнами, отчего глаза казались еще больше, а от мансанильи то же самое произошло и с ее губной помадой. Когда покачивалось судно, покачивались также длинные коралловые серьги в ее ушах.
Дон Ибраим подкрепил слова Красотки Пуньялес выразительным изгибом бровей. В том, что касается старика, она нисколько не преувеличивала. Они встали на его пути уже за полночь, в переулке, куда выходила калитка сада «Каса дель Постиго», и им потребовалось довольно много времени, чтобы набросить ему на голову одеяло и связать руки по дороге к небольшому фургону (нанятому на сутки), который они поставили на углу. В схватке у дона Ибраима сломалась трость Марии Феликс, Удалец получил фонарь под глазом, а у Красотки вылетели пломбы из двух зубов. Казалось невероятным, что такой маленький, щупленький старикашка, да к тому же еще и священник, способен так защищать свою шкуру.
Помимо морской болезни, Перехиля мучило беспокойство. Напасть на священника и продержать его пару дней взаперти — это преступление было не из тех, что вызывают понимание у судей. Дон Ибраим тоже был неспокоен, однако отчетливо сознавал, что отступать уже поздно. Кроме того, идея принадлежала ему, а такие люди, как он, шли в любую атаку не моргнув глазом. Особенно если цена этой атаки выражалась такой симпатичной цифрой, как четыре с половиной миллиона: именно столько причиталось в сумме всей почтенной троице.
Перехиль, как и дон Ибраим, сидел без пиджака. Но, в отличие от строгой белой рубашки экс-лжеадвоката с резиновыми подтяжками для рукавов, рубашка подручного Пенчо Гавиры являла собой собрание белых и синих полос, увенчанное воротничком цвета лососины, а на груди, напоминая увядший букет, висел галстук с крупными зелеными, красными и бордовыми хризантемами. По шее Перехиля медленно стекала струйка пота.
— Надеюсь, вы не собираетесь отступать от плана.
Дон Ибраим взглянул на него с упреком и обидой. Он и его товарищи всегда точны, как скальпель хирурга — он осторожно провел пальцем по щетине усов и обожженной коже, — за исключением таких не поддающихся предвидению случайностей, как эпизод с бутылкой бензина, или таких странностей природы, как склонность некоторых фотопленок приходить в негодность под воздействием света. Кроме того, и сам оперативный план не Бог весть как сложен: всего лишь продержать священника взаперти еще около полутора суток, а потом отпустить. Просто, дешево и сердито, с легким налетом изящества. Стюарт Грэнджер и Джеймс Мейсон, да даже и Рональд Колмэн и Дуглас Фэрбэнкс-младший — дон Ибраим, Удалец и Красотка специально ходили в видеотеку, чтобы приобрести обе версии и должным образом подготовить свою операцию, — не смогли бы ни к чему придраться.
— Что касается вашего вознаграждения…
Из деликатности экс-лжеадвокат не закончил фразы и сосредоточил свое внимание на раскуривании сигары. Неуместно говорить о деньгах в обществе почтенных людей. Правда, в Перехиле почтенности было ровно столько же, сколько, скажем, в половом органе селезня, но почему бы не доставить человеку удовольствие, выразив — хотя бы формально — сомнение в этом. Так что дон Ибраим поднес огонек зажигалки к кончику сигары, наполнил рот и ноздри первой восхитительной порцией дыма и стал ждать продолжения начатой фразы из уст своего собеседника.
— В тот самый момент, когда вы отпустите священника, — проговорил Перехиль, успевший немного приободриться, — я расплачусь с вами. По полтора миллиона на каждого, без налога на добавленную стоимость.
Он сквозь зубы рассмеялся собственной шутке, снова доставая платок, чтобы вытереть лоб, и Красотка Пуньялес на миг оторвалась от своего вязанья, чтобы взглянуть на него из-под накладных ресниц, густо накрашенных тушью. Дон Ибраим тоже бросил на него взгляд сквозь завесу сигарного дыма, но в его взгляде выразилось беспокойство. Ему совсем не нравился этот тип, а еще меньше — этот его смех, и на секунду его взяло сомнение: а вдруг у Перехиля недостаточно денег, чтобы выплатить им гонорар, и он просто блефует? Фаталистически вздохнув, он пососал сигару и, протянув руку к своему пиджаку, висевшему на спинке стула, извлек из кармана за конец цепочки свои знаменитые часы. Нелегкое дело — быть руководителем, подумал он. Нелегкое дело — изображать уверенность, распоряжаться или давать указания, стараясь, чтобы не дрогнул голос, скрывая сомнение за жестом, взглядом, улыбкой. Наверняка и Ксенофонту, руководившему отступлением тех десяти — или пятнадцати? — тысяч греков — или кто они там были, — и Колумбу, и Писсаро тоже доводилось испытывать ощущение человека, который красит потолок, и вдруг лестница исчезает из-под его ног, так что ему остается только держаться за кисточку.
Дон Ибраим с нежностью взглянул на Красотку Пуньялес. Единственное, что заботило его в случае, если бы они оказались за решеткой, — это то, что там им пришлось бы расстаться… Кто станет тогда заботиться о ней? Без Удальца, без него самого, всегда готового сказать «Оле!», когда она принимается напевать что-то, похвалить ее воскресные обеды, повести ее в «Маэстрансу», когда ожидается хорошая коррида, и подать ей руку, когда она перебирает мансанильи в каком-нибудь баре, — без них бедняжка погибнет, как птичка, выпущенная из клетки. А кроме того, нужно любой ценой построить таблао, чтобы она воцарилась там.
— Смени Удальца, Красотка.
Красотка, беззвучно шевеля губами, довязала несколько петель, чтобы закончить раппорт, допила свою мансанилью, встала и оправила платье в крупный горох, глядя сквозь приоткрытую дверь наружу. За кустами герани, растущими в банках из-под рыбных консервов и поникшими, несмотря на то что Удалец из Мантелете поливал их каждый вечер, виднелся старый причал, пара пришвартованных суденышек, а дальше, на заднем плане, — Золотая башня и мост Сан-Тельмо.
— На берегу все спокойно, — сказала она.
Потом, подобрав вязанье, прошла через кубрик под шорох накрахмаленных оборок, обдав Перехиля крепким ароматом духов «Мадерас де Орьенте». Когда открылась дверь каюты, дон Ибраим на мгновение увидел священника: он сидел на стуле спиной к двери, глаза были завязаны шелковым платком Красотки, руки прикручены к спинке стула широким пластырем, купленным накануне вечером в аптеке на улице Пуреса. Он пребывал в том положении, в каком они оставили его: спокойный, безмолвный. Он раскрывал рот только когда его спрашивали, не хочет ли он поесть, выпить или справить нужду, да и то лишь для того, чтобы лаконично послать их подальше.
Красотка вошла, а из каюты, закрыв за собой дверь, вышел Удалец из Мантелете.
— Как он там?
— Кто?
Удалец остановился у стола с недоумевающим видом. Его подбитый в ночной схватке глаз почти заплыл, влажная от пота майка облепила худую, но мускулистую грудь, левая рука еще была забинтована. На правой, чуть ниже плеча, рядом со шрамом от прививки, синела татуировка — женская голова в легионерском колпаке, а под ней, неразборчиво, — какое-то имя — может быть, той, что стала причиной всех его несчастий, а сам Удалец никогда этого не уточнял. Да он и не помнил. В конце концов, жизнь каждого человека — это его личное дело.