Станислав Родионов - Долгое дело
– Ну а счастье как же?
– Счастье ведь не экономический уровень семьи или государства. Счастье зависит от характера человеческих отношений. Опять все сходится на моем смысле жизни: когда живут друг для друга – тогда и счастье.
– Сергей Георгиевич, но вы свели смысл жизни к известной истине о любви человека к человеку...
– Возможно. Но допустите, что я не прав, и вы сразу придете к эгоизму. Ради кого, если не ради людей?
– Смысл жизни – в любви к людям, а сами охотитесь за Калязиной. Не от любви же?
– От любви.
– К Калязиной?
– Нет, к потерпевшим.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Все человеческое сводится к любви человеческой. Что бы человек ни делал, он все делает для людей. Конечная цель всего – любовь к себе подобным. Кто этого не понял, тот не понял самого главного. Если человек выплавил тонны стали, намолотил центнеры пшеницы или выточил две нормы деталей, а вернувшись домой, нахамил соседу, нагрубил жене и обругал ребенка, то зря он плавил сталь, молотил пшеницу и точил детали. Для кого?
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. А любовь детей к родителям? Меня воротит, когда я слышу по радио такое письмо: "Я в вечном долгу перед своей мамой и помню о ней. Передайте для нее песню "Оренбургский платок..." А чего ж она, эта любвеобильная доченька, не поедет к своей мамане да не живет с ней? За мужа держится? За городские квадратные метры?
Послушайте песни. Их тысячи – о любви мужчин и женщин. Песен о любви к матери – несколько. А о любви к отцу, по-моему, одна. И социолог не нужен.
А любовь к детям? Тут я ничего сказать не могу: у меня их, слава тебе, господи, не было. Как говорится, дети – цветы жизни, но пусть они цветут на чужих подоконниках. Когда я вижу мамашу в окружении детишек, мне хочется взять тазик и не поплакать в него от умиления, а треснуть им мамашу по голове. Кругом жизнь кипит, а она крольчихой заделалась. Я бы любила детей, не будь они так похожи на своих родителей.
Аделаида Сергеевна попутешествовала в такси, рассеянно прошлась пешком, вдавилась с толпой в Центральный универмаг, с толпой же выдавилась из другой двери и забрела в тихий, продуваемый сквозняками и хорошо обозримый переулок. Единственная телефонная будка ее устраивала.
Она плотно закрыла дверь, опустила монетку, набрала номер и сделала странное движение губами, словно их помассировала. И когда трубка отозвалась гудком, Калязина успела сделать еще одно странное движение нижней челюстью и горлом, как что-то проглотила.
– Да...
– Вера? – спросила Аделаида Сергеевна голосом, очень похожим на голос инспектора Петельникова.
– Я...
– Ну как ты?
– Нормально. А кто со мной говорит?
– Вот тебе раз...
– Что-то не могу узнать.
– Вадима Петельникова не узнаешь?
– Извините, впервые слышу.
– Ну, гаси свет.
– Что вы сказали?
– Вера, пошутила и завязывай.
– Может быть, вы хотите познакомиться?
– В следующий раз, – пообещала Калязина, довольно улыбнувшись.
Каши маслом не испортишь. Она знала, что переложи масла – и каша испортится. И все-таки не удержалась от еще одной проверки Веры Акимовой. Кашу можно испортить маслом, но береженого и бог бережет. Теперь она верила своей ассистентке, как телефонному роботу времени. Теперь можно.
Калязина вновь стала бродить по улицам. Толкалась в магазинах, проехала остановочку на трамвае, в молодежном баре выпила три рюмки кубинского рома, покурила в скверике, и когда первые признаки сумерек потемнили окна, она приблизилась к заброшенной телефонной будке, стоявшей в темной стенной выемке.
Аделаида Сергеевна достала двухкопеечную монетку и вздохнула. Работать шпионкой она бы не смогла – слишком осторожничает. И монетки кончились, последняя, а у шпиона все при себе – от монеток до хорошего ликера.
Она набрала номер и опять сделала те же странные движения губами, нижней челюстью и шеей.
– Да-да, – торопливо ответила трубка.
– Серафима Никитична? – спросила Калязина чистым юношеским голосом, выбранным ею, потому что он держался на одном тоне дольше других имитированных голосов.
– Да. – Теперь это "да" ушло в трубку тяжким камнем.
– Как поживает дача?
– Зачем вы бросили на веранду клубок в бензине? – закипела Ливенцова.
– А, ты уже побывала на даче?
– Конечно, побывала.
– Шерсть в бензине для того, чтобы у тебя не было сомнений в моих намерениях.
– В подлостях я никогда не сомневалась, – опять вскипела Ливенцова.
– Милочка, это не подлость, а способ зарабатывать деньги.
– А честных денег тебе не заработать или их мало? – злилась Серафима Никитична.
Говорить измененным голосом Калязиной было трудновато, но она Ливенцову не обрывала, угадывая за ее злостью уже принятое решение.
– Милочка, я беру у тебя деньги не потому, что у меня их мало, а потому, что у тебя их много.
– У меня трудовые.
– Не трудовые, а мужнины.
– Какое тебе дело, чьи они!
– Итак? – оборвала Калязина уже не юношеским, а мужским голосом.
– Что "итак"?
– Серафима Никитична, это мой последний звонок...
– Пятьсот рублей...
– Не на базаре.
– Ну шестьсот.
– И девятьсот девяносто девять не возьму.
– Черт с тобой, с грабителем...
– Правильно, Серафима Никитична, дом стоит того.
Ливенцова умолкла, сухо всхлипнув. Ей нужен был крохотный перерывчик Калязина его дала; сейчас, именно сейчас хозяйка дачи прощалась со своей тысячью.
– Куда доставить? – безголосо спросила Ливенцова.
– Серафима Никитична, у тебя есть голубой плащ...
– Есть.
– И синего цвета сумка, похожая на ведро.
– Есть.
– Завтра в этом плаще и с этой сумкой ровно в десять утра садись у своего дома на "шестерку" автобуса и поезжай в сторону центра. Деньги запечатай в пакет. Выйди у Центрального универмага. К тебе подойдет женщина и скажет: "Какой чудесный плащик". Ей и отдай. Все понятно?
– Все, – вяло отозвалась Ливенцова.
Теперь тихую минутку, которая была нужна ей для выделения того, что она собиралась сказать, взяла Калязина.
– Серафима Никитична, никому не проболталась?
– Никому.
– Маленькая справка. Если завтра с этой женщиной что-нибудь произойдет, то тебе не захочется жить.
– Как?..
– Если насчет хрустиков заправляешь мне фуфель, то не только пустим в дачку красного петуха, но и твоему Володьке крапленый мужик заделает перышко под ребро. Ясно?
– Господи, – только и успела сказать Ливенцова уходящим голосом.
Калязина повесила трубку, выплыла на улицу, огляделась и неторопливо пошла к центру, к остановке такси. Но через десять шагов она поняла, что силы у нее последние, на исходе. Стоило бы подкрепиться.
Шантаж... Чего он ей стоит. Вот идти невмоготу. А если глянуть в суть чьи она берет деньги? Трудовые, сиротские, выигранные в лотерею? Принадлежащие Ливенцовой или ее взрослому балбесу? Нет, деньги покойника. Только дура считает своими деньги того мужика, с которым спала. Это лишь повод получить с него деньги, а не суть. По сути, деньги ничьи.
Она шла мимо школьной ограды, за которой полный мужчина в шляпе опробовал фонарь над зеленым щитом с оранжевыми буквами: "Срубил дерево посади новое".
– Гражданин, не скажете, где тут ближайший бар юга что-нибудь подобное?
– За углом есть "Рюмочная".
– Спасибо. А это вы придумали? – Она кивнула на оранжевые буквы.
– Да, у нас школа с биологическим уклоном.
– Хотите, я подарю вам целую кучу изящных лозунгов с биологическим уклоном?
– Буду рад, – любезно улыбнулся мужчина.
– Записывайте. Съел сосиску – вырасти поросенка. Выпил пиво – сдай бутылку.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Да разве его можно полюбить – человечество? Оно огромное – безликое, далекое, расселенное по стране, рассыпанное по земному шару... Можно ли полюбить того, с кем не соприкасаешься, не говоришь, кого не видишь? Вряд ли.
Но у него, у человечества, есть свои представители – это твои домашние, твои друзья, твои товарищи по работе, твои соседи... Полюби их – это и есть человечество.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Сегодня у меня неплохой день, поэтому я выпила энное количество солнечного напитка и чувствую себя богиней. Кстати, могу изложить всю историю религии двумя строчками...
Сначала молились на камни-идолы. Затем поклонялись Зевсу-Юпитеру... Потом Христу-Магомету-Будде. А теперь все молятся самому могущественному богу из всех богов – Комфорту. Хотите жить комфортабельно – молитесь всемогущему Комфорту.
Из приемника рвался походный марш. Пылесос выл истерично, почти комариным голосом. Вода гулко – слышно на всех этажах – лилась в ванну какой-то вскипающей струей. На кухне, как пневматическая дверь, вздыхала паром кастрюля. Не квартира, а горячий цех.