Михаил Иманов - Чистая сила
А потом… вдруг, неожиданно, дверь раскрылась, без стука (так чутко прислушивавшаяся Катерина и не услышала знакомого скрипа ступенек; прослушала), и вошел Федор Дмитриевич. Глафира подняла голову и с удивлением (впрочем, чуть только проявившимся) посмотрела на него. Он прошел и, ни слова не говоря и не глядя на сестру, сел на стул лицом к Катерине. Катерина почувствовала, как дрожат ее руки и как кровь приливает к лицу; она встала и шагнула к двери. Но тут же встал и Федор Дмитриевич. «Не уходи, — сказал тихо. — Останься. Сюда хожу, чтобы тебя видеть. Не уходи». Катерина стояла почти спиной к Глафире и вполоборота к нему; и она чувствовала взгляд Глафиры. Какое-то мгновение она промедлила, и Федор Дмитриевич, шагнув к ней, взял ее за руку. Катерина опять села. «Читай, сестра, — проговорил Федор Дмитриевич со вздохом. — Читай, и я послушаю». Он опять сел напротив Катерины, а Глафира, помедлив только несколько секунд, стала читать, водя пальцем по строчкам и чуть напряженно шевеля губами.
Так Глафира читала и, как и прежде, останавливалась, чтобы разъяснить трудное место. Потом она медленно закрыла книгу, положила ее с краю стола, а Федор Дмитриевич встал, поклонился сначала Глафире, потом Катерине и, ни слова не говоря, тихо ступая, вышел. Катерина сидела, не знала, что ей нужно (и можно ли сейчас что-либо вообще) делать: встать ли и выйти молча, или что-то еще сказать, или сидеть так и ждать, когда заговорит Глафира. Но Глафира «не заговорила». Она только чуть слышно произнесла: «Поздно. Иди».
А потом… Но разве объяснишь самому себе, что и почему с тобой так произошло и почему все так вдруг сошлось, что совершилось именно то, чего ты больше всего боялся и чему не должно было совершаться, потому что сам ты верил так мало в вероятность такого поворота. Но если заглянуть внутрь себя, поглубже и пообширнее, а главное — честно (самому с собой более всего и трудно быть честным), и шаг за шагом просмотреть всю ведущую к событию дорожку, то можно увидеть, что сам ты, противясь разумом, но чувственно стремясь, подошел к этому самому «такому повороту» и сделал-таки его хорошо и правильно, доказав самому себе, что все еще ты стоишь «у поворота», все противишься (и возмущаешься неостаточной верой в сопротивление свое), тогда как, если заглянуть «за поворот» на ту самую дорожку, то так, окажется, далеко ты ушел, что только черная точка видна у горизонта, да и то не различишь — ты ли это? или далекое дерево на равнине вводит в обман смотрящего, а сам ты уже там, «за», и — не дотянуться, не догнать, не окликнуть.
Потом Катерина не раз вспоминала то, как прежний ее хозяин ждал ее за огородами и как молча обхватил ее… Но только это воспоминание теперь не вызывало поздний страх и гадко не было уже на душе, а было… Бог его знает, как было. Может быть — и с улыбкой. Ведь и он, Федор Дмитриевич, тоже ждал ее… Только не за огородами, а у леска за огородом — днем место тихое, ясное; в сумерки — пустынное, тревожное; в темень — страшное место, Что потянуло ее идти туда? Была ли особая нужда навещать родню свою в дальней деревне, когда только и отдохнуть от работы каждодневной, и душой от дум расслабиться. А ведь вот пошла (тридцать почти верст нужно было идти), хотя с этой родней своей с самого того времени, когда еще у родителей девочкой жила, не видалась ни разу. Но ведь пошла, и Глафире сказала, куда идет, и еще зачем-то Ефиму-дворнику сказала. «Ты долго-то не будь, — проговорил Ефим раздумчиво. — По темени за городом ребята шалят». Но она пошла, и не боялась, и уже к вечеру только возвращалась домой (встретили ее равнодушно: родня и родня, а чего пришла — неведомо. Только час всего и посидела у них. Смотрела в глаза, видела: «может, чего просить пришла? Не проси, ничего не получишь. Да и дать-то нечего».). Из-за поворота дорога поднималась по склону невысокого холма, и Катерина еще издалека увидела бричку. Бричку Федора Дмитриевича. Сердце ее екнуло высоко и замерло. Она еще могла свернуть, обойти бричку лесом, но не свернула, а продолжала идти, только чуть замедлив шаги. Она подходила, но все не видела его; лошади, низко вытянув шеи, щипали траву, звенели упряжью. Только когда совсем близко подошла, увидела: Федор встал (сидел в тени у дерева) и подошел к ней. «Не боишься одна ходить?» — сказал ровно и легко, без смущения, но и без бравады, а как будто просто ждал ее здесь, а она должна была знать, что он ждет. И она не опустила, как она обычно делала при нем, голову, а тоже ровно и свободно отвечала: «Не боюсь». Он сделал шаг к ней, встал вплотную, одной рукой держался за крыло брички, другой тронул ее плечо: «Ждал вот тебя. Не могу больше… Если ты… Не неволю… А если так… оставайся». Она молчала, и не глядела на него, и не двигалась. Он сжал плечо рукой, не больно, но плотно. Повторил чуть хрипло, как от першения в горле: «Если что… иди, неволить не стану, а если… то знай — не могу без тебя». Он замолк. Она чувствовала его взгляд и как рука его неровным движением погладила ее плечо. Молчание длилось долго, и Катерина почувствовала как бы тяжесть в ногах и переступила с ноги на ногу. «Пойдем, что ли», — пригнувшись к самому ее уху, прошептал он и, осторожно заведя руку за спину, потянул к себе. Она не противилась, а, сама не зная почему, подалась вперед и уткнулась лицом в его жилет. «Милая», — сказал он и провел ладонью по ее волосам.
…Прошло два месяца. Сколько раз за это время Катерина хотела уйти, сколько раз Федору Дмитриевичу об этом говорила, он молчал или отвечал: «Куда ж ты пойдешь… одна? Подожди, что-нибудь придумаем». Но что же можно было придумать?! А если остаться, то как жить: все так смотрят, будто знают («Да не знает никто», — говорил), а если и не знают еще, то не все же время в обмане жить.
Хозяйка, с того самого случая, когда Глафира за столом… больше обидами своими не пользовалась. Но лучше бы были прежние обиды, потому что теперь стало еще хуже: хозяйка совсем не говорила с Катериной, то есть с того времени не сказала ей ни единого слова. Время от времени, а иногда и каждый день, хозяйка приходила на кухню. Придет, встанет в дверях, смотрит на Катерину не отводя взгляда и — молчит. Так постоит некоторое время (бывало, что и минут до пяти), поворачивается и уходит. И ни единого слова. У Кати все валилось из рук, все вокруг виделось, как в тумане, она чувствовала, что ноги не держат ее, ей хотелось упасть перед хозяйкой, подползти к ней на коленях, обхватить ее ноги и — просить, просить, чтобы она пожалела ее, чтобы только так не смотрела. Но она почему-то не падала. Один раз не выдержала и сказала в сердцах: «За что вы меня мучаете?!» Но и здесь она ответа не дождалась, только показалось ей, что губы хозяйки едва дрогнули. (Но, может быть, это только показалось.)
Ночью она сидела без сна и то ли вслух, то ли про себя, но громко все повторяла: «За что она меня мучает?! За что она меня мучает?! За что?! За что?!» Так она повторяла «за что? за что?», уже не слыша собственного голоса, а только какой-то неясный шум кругом, как вдруг какой-то голос (может быть, и ее собственный) ответил ей: «За дело». — «За что? — изумилась она. — Как — за дело?» Но тут она остановилась и больше не спрашивала ни о чем, и ей стало страшно. Ей стало страшно, и она зажгла свечу, но тень от свечи колебалась, и колебались на стенах, и потолке, и полу неясные черные контуры, и — еще страшнее стало. Катерина кое-как оделась, вышла, стала подниматься по лестнице в комнату Глафиры (с того последнего свидания с Федором Дмитриевичем она у Глафиры не была; и та не приходила; а виделись мельком и — «господи, что же такое делается, и за что!» — как чужие). Было поздно, Катерина не знала, который теперь час, но чувствовала, что далеко за полночь. Она не успела постучать, а только дотронулась до дверной ручки, как дверь раскрылась. Перед ней стояла Глафира и без удивления (впрочем, кажется, вообще без какого-либо выражения) смотрела на нее. Катерина подняла голову и молча шагнула вперед, не дожидаясь, когда Глафира посторонится. Глафира посторонилась. «Садись, коли пришла, — сказала она, сама сев на свое обычное место у окна, и добавила тихо: — Садись, знаю, что скажешь». Но Катерина… горло ее сдавило, она сделала два-три неверных шага, чувствуя, что сейчас упадет, но не упала, а опустилась у ног Глафиры и, замерев на какое-то мгновенье, ткнулась лицом в ее колени. «Не могу, не могу, за что они меня… не могу, не могу», — говорила она сквозь всхлипы, плохо сознавая, что говорит. Глафира молчала, словно пережидая, сложив руки на коленях — чужая, далекая. Катерина отплакалась и затихла, сознание самой себя, как-то очень явно и неожиданно, даже внезапно, словно ослепив, вернулось к ней. «Зачем я здесь? — сказала она себе. — Что я здесь? Что из того? что ей до меня?! что они все могут?! — только осуждать. А разве я хотела, разве сама?.. Разве не противилась?! А теперь, конечно, всем только бы осуждать. Скажет: грех. А я разве сама не знаю, я разве сама не мучаюсь! Им осуждать, только осуждать, а мне… жить не хочется». Она хотела встать, но не могла пошевелиться. Ей стало стыдно. Нет, не греха ее стало стыдно, а того, что плакала сейчас, что пришла, что уткнулась лицом в колени. «Как встану? — подумала она. — И это… ведь никому не говорила, а как одна такое хранить смогу?»