Королевы бандитов - Шрофф Парини
В детстве Гита слышала от одноклассников, что рабари татуируют своих женщин, чтобы сделать их непривлекательными и таким образом защитить от мужчин из других племен и каст. Но когда она спросила у матери, правда ли это, та сказала, что рабари – кочевники, у них нет постоянных жилищ, где можно хранить вещи, поэтому все необходимое и ценное они носят с собой, когда путешествуют по земле; татуировки же – невесомые украшения, которые ты никогда нигде не забудешь, не потеряешь и у тебя их не украдут. Гита до сих пор не знала, какое из этих объяснений верное, но сейчас ее не на шутку встревожила мысль, что какое-нибудь свадебное украшение – к примеру, ожерелье – может быть несмываемым рисунком на коже.
В ответ на приветствие Гиты – «Рам-Рам!» – женщина-рабари кивнула. Гита сказала, что пришла купить молока, и она спросила:
– Какого? Козьего? Верблюжьего?
Рамеш свой заказ не уточнил, а Гите было все равно.
– Любого, – ответила она.
По уголкам глаз у женщины тоже были крохотные татуировки, которые исчезли в сети морщинок, когда она улыбнулась, и Гите показалось, что над ней слегка потешаются. А что, разве она этого не заслужила? Над идиоткой, которая пять лет пыталась собрать свою разбитую старую жизнь по кусочкам и сложить из них новую, но так ничему и не научилась за это время, можно только посмеяться. Еще до того как Рамеш ушел, существование Гиты уже было пародией на нормальную жизнь: ее держал взаперти мужчина, который не только обкрадывал ее и бил (побочный эффект многих браков), но и выдавал воровство за любовь, притворяясь человеком строгих принципов. Она долго считала, что Рамеш любит ее, пусть и на свой – ущербный, дефективный – манер. До нее слишком поздно дошло, что это была вообще не любовь.
Пока женщина-рабари наливала молоко в металлический бидон, Гита завороженно смотрела на ее сильные узорчатые руки. И вопрос вырвался сам собой:
– А вы случайно не знакомы с Лакхой? Она примерно нашего возраста, живет с сыном в Кохре.
Женщина не перестала лить молоко, лишь вскинула бровь:
– Родовое имя ее не знаете?
– Э-э… Может, Рабари? – рискнула предположить Гита.
Женщина ничуть не обиделась.
– Не уверена, что кто-то знает, но я поспрашиваю, – кивнула она.
Поблагодарив ее и дав обещание, что скоро вернет бидон, Гита зашагала обратно к деревне.
Сказать, что эти пять дней празднования Дивали Гита прожила на автопилоте, было бы неверно. Всю неделю на нее в самое неподходящее время накатывали приступы ненависти к Рамешу и сожалений о том, что родителям пришлось стольким пожертвовать ради нее. И хотя Рамеш не мог видеть ее враждебных взглядов, он наверняка слышал злость в ее голосе. Его озадаченные ответы в такие моменты были слащаво-вкрадчивыми, что лишь сильнее распаляло ярость Гиты. Потом она спохватывалась, напоминала себе, что надо прикидываться покладистой, чтобы Рамеш не заподозрил об их плане (что это был за план, Гита не знала, поскольку Салони взяла его разработку на себя), и бросалась исправлять ситуацию с чрезмерным усердием, окружая Рамеша внезапной гипертрофированной заботой, что он объяснял для себя перепадами ее настроения. В итоге оба вели себя по отношению друг к другу с комичной предупредительностью, достигавшей масштабов маниакальной, когда они спорили, кто будет делать работу по дому («Нет-нет, позволь мне, я настаиваю!») и доедать остатки за ужином («Нет-нет, я больше не могу, давай ты»). Гита, мечтавшая о передышке, попыталась уговорить Рамеша съездить проведать его семью, ведь Дивали, в конце концов, – это время прощения обид и всеобщего примирения. Но Рамеш отказался, заявив, что уже одно ее прощение для него – незаслуженная милость.
Если бы кубометры лжи, извергавшейся изо рта этого говнюка, были навозом, он мог бы превратить в тучные поля половину Индии.
Как заметила Гита, Рамеш хорошо освоился – и в деревне, и в ее доме. Настолько хорошо, что начал претендовать на место в ее постели. Сделал несколько пробных намеков на интим и на то, чтобы быть ближе к ней, но Гита их демонстративно проигнорировала. А прошлым вечером он все ворочался на своем чарпое, а потом досадливо пропыхтел: «Надоело тут ютиться. Что я как бедный родственник?..»
«Скоро», – успокаивала себя Гита, сворачиваясь в клубок и цепенея. Скоро она выдернет эту гнусную тварь из своей жизни, как выдирает жесткие волоски на подбородке.
«Скоро», – напоминала она себе сейчас, возвращаясь в деревню с бидоном молока. Скоро она сожжет его чарпой, его одежду, его трость. Скоро Бандит вернется в дом. Шел второй день праздника. Завтра настанет Дивали, а следующей ночью пройдет новогодняя вечеринка в доме Салони. И после этого можно будет приступить к выполнению плана по избавлению от Рамеша.
Вероятно, Гите стоило бы проанализировать произошедшие с ней перемены, удивиться тому, как она от полного неприятия убийства перешла к одобрению оного, сравнить ту женщину, которая пыталась спасти Даршана и чуть не обезумела при виде его крови, с той, что сейчас жаждала крови Рамеша. Возможно, ей стоило если не возмутиться, то хотя бы озаботиться стремительным падением собственной морали и нравственности. Но вместо этого она просто ждала окончания Дивали и не могла дождаться.
Своего первого мужа, который насиловал ее в юном возрасте, Пхулан Дэви ударила ножом, но не убила. Однако со временем ее поведение изменилось, она начала казнить других насильников. С каждым убитым мужчиной награда, объявленная за ее голову, повышалась, с каждым преступлением прирастала слава, и в конце концов тех, кто уважал ее, было не меньше, чем тех, кто гневно осуждал. Раньше Гита объясняла отказ Пхулан раскаиваться в совершенных преступлениях ее беспримерной отвагой, но теперь поняла, что этот вывод основывался на неверных предпосылках. Возможно, Пхулан Дэви не испытывала сожаления потому, что с ее точки зрения, это были не преступления вовсе, а справедливое возмездие.
Деревенские дома снова украсились гирляндами из бархатцев и лент, как на Карва-Чаутх, но теперь над головами еще покачивались мерцающие разноцветные фонарики. Повсюду девушки выходили из домов, чтобы нарисовать узоры ранголи – наносили вокруг входных дверей и на площадках у крыльца контуры белым мелом, а затем заполняли их порошковой разноцветной краской. По пути Гита видела множество ранголи – цветочные орнаменты, несколько Ганеш[155], кривобокую женщину, танцующую с палочкой-дандия в руке, и одного восхитительного павлина.
Карем у себя в магазине торговал перед праздниками бенгальскими огнями, и Гита была рада, что полки у него уже опустели. Предстоящие две ночи ожидались шумными, дымными и яркими. Целые семьи выйдут на улицы, размотают мотки проволоки, подожгут их, и бенгальские огни затрещат-зашипят, начнут разбрасывать искры, а пока они не догорят за сорок секунд, всё это будет с шутками и прибаутками сниматься на камеры и мобильные телефоны. Летающие «небесные фонарики» из бумаги на деревянных каркасах тоже были популярны, хотя на следующий день местные газеты всегда пестрели сообщениями о пожарах везде, куда падали эти штуковины, о выгоревших дворах и крышах лачуг, об опаленных хвостах спавших животных.
Гита остановилась, чтобы переложить в другую руку бидон с молоком, который, казалось, изрядно потяжелел с тех пор, как она покинула лагерь рабари. Вокруг носились, играя в салки, дети в маскарадных костюмах. У мальчишек особой любовью пользовался Хануман[156] из-за его сказочной силы – многие были в масках обезьян и с деревянными палками-булавами, обернутыми дешевой золотистой фольгой. Гита подождала на обочине, пропустив вперед целую стаю обезьян с волочившимися в пыли хвостами-веревками. Она поймала себя на том, что ищет среди ребятни Раиса, но его там не было. Какой-то мужчина, вешавший гирлянду на лачугу, спрыгнул со стремянки и кивнул Гите.
– Рам-Рам, – сказал он.