Михаил Иманов - Чистая сила
Окончание же его речи было неожиданным: видно, он сам себе надоел, утомился и никакими словами никак не мог выпутаться из слов. Он сказал еще: «…да если граждане…», но вдруг оборвал сам себя, махнул рукой.
— Да делайте что хотите, — сказал он, и, пригнув голову, обошел Марту, и скрылся в темном проеме двери; и секунды только через три-четыре дверь закрылась как бы сама собой. Марта проследила за дверью, потом коротко оглянулась на нас и, так ничего и не сказав, вошла в дом.
Вот что же теперь нужно было делать — этого я уже придумать не мог.
— Да, — озадаченно проговорил Коробкин, виновато посмотрев на меня, — хорошо гостей встречают: один говорит без умолку, другая молчит как рыба — и все не по делу.
— А может быть, наш приход «не по делу»? — сказал я.
— Может быть, — согласился он, — но все равно…
— Знаешь, — я тронул его руку, — ты извини, что я тебя… Знаешь, давай лучше пойдем.
— Как пойдем?!
— Совсем.
— Давай, — пожал он плечами.
И мы пошли. Пока шли вдоль забора, Коробкин несколько раз оглянулся, а я всего один раз, да и то… Мы вышли к подножью холма, и он сказал, что неплохо бы передохнуть. Сначала я сказал, что некогда, но потом согласился. Мы, не сговариваясь, уселись лицом к домикам и сидели молча, глядя перед собой. Ждали ли мы чего-нибудь? Ну конечно же ждали, и я был благодарен своему спутнику за то, что он ничем старался не выказать это знание: он терпеливо сидел возле меня и даже не заговаривал, хотя удержаться от этого ему всегда было особенно трудно.
Я тоже сидел терпеливо и ни о чем не думал, во всяком случае, отвлекал всякую, могущую иметь продолжение мысль другой мыслью, по возможности простой и отвлеченной. Мысль о Марте отвлекалась мыслью о хорошей погоде первых дней подступающей осени, об Алексее Михайловиче — деликатностью Коробкина, старик «отвлекался» Ириной Аркадьевной и пистолетом, а пистолет — очень хорошей погодой. Так я сидел и играл в эту игру с упорством, впрочем, изрядно притомившим уже меня.
Но здесь Коробкин настороженно выговорил:
— Видишь?
Я не стал спрашивать «что видишь?» и куда нужно смотреть, а посмотрел в единственно возможном направлении и увидел Марту: она вышла и стояла на дорожке возле забора и, приложив ладонь ко лбу, смотрела в нашу сторону, то есть на нас. Я машинально поднялся и не сколько раз шагнул вперед. Но здесь она махнула рукой как бы останавливая меня, а сама быстрыми шагами по шла по дорожке.
Когда она подошла, я удивился отчужденному выражению ее лица (не самому выражению — что я мог еще ожидать! — а тому, что выражение это состоялось после быстрой ходьбы, когда она даже дышала тяжело; после быстрой ходьбы навстречу могла быть радость или злоба, но не отчуждение или равнодушие; ведь отчуждение или равнодушие требуют покоя, во всяком случае, физического).
— Я пришла, чтобы сказать, — проговорила она размеренно и спокойно, — что вам не нужно находиться здесь. И вам не нужно было искать меня. Я думала, что вы сами это поймете после того, что… что было тогда… у этого человека.
— У вашего отца? — сказал я вдруг и сам испугался произнесенного, потому что мне показалось, что она сейчас повернется и уйдет.
Но она твердо повторила:
— У этого человека.
Когда я шел сюда, к ней, я не знал, что скажу, я шел сюда просто потому, что о н а у е з ж а л а. Но теперь мне показалось, что я шел сюда, к ней, с намерением остановить ее, убедить ее в том, что нельзя с е й ч а с уезжать.
— Вы не должны ехать, — сказал я.
— Почему это? — сказала она без удивления и не спросив, откуда мне известно об ее отъезде, и вообще, почему я вмешиваюсь не в свои дела.
— Потому что нельзя сейчас покидать е г о.
Она опять не спросила «кого?», а ответила:
— Я никого здесь не покидаю. Я просто уезжаю домой. Вам этого достаточно?
— Нет, мне этого не достаточно, — упрямо и более всего отреагировав на это «достаточно», воскликнул я. — Сейчас он в таком состоянии, что это неправильно, если вы покинете его. Он, может быть… ему, может быть, вообще мало осталось.
— Что же я могу сделать? — проговорила она, глядя под ноги.
— Вы можете… — начал я живо, впрочем, не видя еще продолжения своим словам; но она меня перебила.
— Только я прошу вас не называть… не говорить, что мы… родные.
— Почему же не говорить, если…
Но она опять не дала мне договорить:
— Потому что я этого не признаю́.
— Но дело разве в том, признаёте вы или нет? Дело не в том. Ведь если оно есть — родство, то оно и есть, и ваше «признавание» ничего изменить не может.
— Послушайте, — она даже с некоторым любопытством взглянула в мои глаза, — я никак не пойму, какая ваша-то роль во всем этом деле? Отчего это вы больше всех волнуетесь?
— Вы еще ска́жете «отчего вам больше всех надо?» — вставил я зло и усмехнулся криво (как можно кривее).
— Да, да, спасибо, что подсказали, а то я и забыла об этом спросить. Так вот, спрашиваю по вашей подсказке: отчего вам больше всех надо? Или вы думаете, что лучше всех других. Мол, все другие что-то хотят и стараются, а вы ничего не хотите, а стараетесь больше всех. Вы что, не понимаете, что только всем мешаете и от вашей «помощи» одно только зло? Или, может быть, вы сами этого хотите — чтобы получалось зло? Тогда — извините. Вот зачем вы ко мне пришли? Вы знали, что приходить не надо (я уж не говорю о вашей неделикатности; вы знали, что будет неловкость). Но оставим это, не в этом, в конце концов, дело. Так что же — вы хотите меня убедить, чтобы я вдруг бросила все, кинулась бы в объятия чужого человека, который никогда меня и знать не хотел; чтобы я кинулась и воскликнула бы в порыве благородства и умиления: «Дорогой папа, вот я, ваша дочь, я чувствую единство крови, готова любить вас и делать все, что вы прикажете». Вы этого хотели? Так если бы даже я сумела по-вашему, то не оттолкнул бы разве меня этот человек, как он и сделал уже. Вы это видели. Все это видели, — добавила она помолчав.
— Но разве вам не жалко? — сказал я. — Просто, по-человечески.
— Ах, теперь и по-человечески, — заметила она с усмешкой. — Когда все доводы исчерпаны, то начинается «просто, по-человечески». А ко мне, ко мне надо относиться по-человечески?! Или только я должна?!
— Кто ж к вам… не относится?
— Никто, — проговорила она резко. — Никто ни к кому, а только слова красивые говорят.
Она посмотрела на меня со злостью, и у меня защемило сердце. Но не от взгляда оно защемило. То есть о взгляда, но не от злости. Не знаю от чего, наверное, о нее самой, от чего-то такого в ней, что… чему уже не быть со мной, моим (а я понимал это «никогда»).
— Я уезжаю, — сказала она намеренно спокойно. — Извините, у меня мало времени. Если вы что-то хотели мне сообщить по делу, то я слушаю, а если нет, то…
И она пожала плечами.
— Нет, по делу — ничего, — угрюмо отвечал я, упирая на «дело».
— Ну что ж — тогда прощайте.
Я оглянулся на Коробкина. Он стоял к нам боком: прямой и неподвижный, вытянутый. Он стоял и смотрел на море, и мне показалось, что он смотрел не моргая. Он не оглянулся на мой взгляд, а мне хотелось, чтобы он оглянулся. «Финита ля…» — глупо пронеслось в моей голове.
— Не уходите, — вдруг сказал я Марте. — Я прошу вас, не уходите.
Она долгим взглядом посмотрела на меня и ничего не ответила. А мне нечего больше было сказать ей. Она смотрела на меня, а я на нее. Не знаю, что было в моем взгляде, но ее взгляд выражал только усталость. «Хоть бы что нибудь другое, только не это», — сказал я себе.
— Я пойду, — сказала она и повернулась.
Она сделала уходящий шаг, а я почему-то шагнул назад. Но здесь… Я как будто ткнулся об стену — твердую, холодную и — не имеющую конца. И здесь я бросился за Мартой и схватил ее за руку.
— Подождите, — сказал я задохнувшись, словно от быстрого бега. — Не надо уходить… так.
— Отпустите, — резко воскликнула она и дернула руку к себе. — Мальчишка! Что ты можешь понимать! Что ты можешь понимать!
Она говорила резко, почти грубо, лицо ее как-то в одно мгновение покраснело, а глаза заблестели. Вся она напряглась, и мне показалось, что она может сейчас ударить меня. Хоть бы она это сделала!
— Что ты все лезешь! — продолжала кричать она. — Что ты во все вмешиваешься! Что ты можешь понимать! Нет никакого добра, понимаешь ты, нет никакого. И понимания никакого нет. Ты думаешь — ты хороший? Все хорошие, когда для себя. Когда для себя нужно, то все хорошие. Когда для себя нужно, то все добрые и понимающие. Для себя все, для себя. И не хочу я никаких ваших «философий». Спасибо, наслушалась. Словами все можно: ими все, что хочешь, построишь и все, что хочешь, зачеркнешь.
— Я не хотел, — успел вставить я, но она меня не слушала.