Анатолий Афанасьев - В объятьях олигарха
— …Проспорил, Гера, голову даю на отсечение, проспорил… Хана писателю. С тебя, значит, неустоечка…
Патиссон лукаво посмеивался:
— Не спешите, государь мой, не спешите. Вы их не знаете, как я. Я над этими, с позволения сказать, существами пятнадцать лет опыты произвожу. Поберегите голову, она еще вам пригодится. Недели не пройдет, как будет про ваши подвиги сагу сочинять. Заметьте, не по принуждению. Даже не из–за денег. По зову, как говорится, сердца. В этом вся соль…
Яд его слов я проглотил как лекарство, они были справедливыми. Действительно, принадлежа к гнилой прослойке (как и Патиссон), я давно и без него знал, что в массе своей интеллигенция — не что иное, как сточная яма, куда нация столетиями сливала энергетические отходы — вот и досливалась. Окрепший на народной халяве монстр второе столетие методично пожирал свою прародительницу с безрассудным упорством саранчи… Думать об этом в моем положении было, по меньшей мере, нелепо. Я прикрыл глаза, притворился покойником, но усача обмануть не удалось. Хирург бодро прокаркал:
— Крепись, сынок, все плохое позади. Сейчас быстренько подштопаем — и на нары.
— Что вы со мной сделали, доктор?
— Трудно сказать, вскрытие покажет… — Он задумчиво пожевал губами — окровавленный, вспотевший — с гордостью добавил: — Но если не будет осложнений, не сомневайся, войдешь в Книгу Гиннесса.
— Живой! — по–отечески обрадовался на экране Обол- дуев. — Витенька, как себя чувствуешь, гений ты наш?
— Вашими молитвами, Леонид Фомич, — ответил я в тон. — Хоть завтра под венец.
— Ну, что я вам говорил? — язвительно вмешался Патиссон. — Эти так называемые творческие личности…
Дослушать не удалось. В глазах вспыхнули звезды, голова распухла, как мяч, и я заново укатился в спасительную вечную тень.
* * *Не в таком уж я плачевном состоянии. Голова ясная, на толчке сижу без посторонней помощи. После операции пошла вторая неделя, потихоньку начал работать. Из подвальной каморки меня перевели обратно в гостевые покои, в мою старую комнату с роскошной кроватью и с ванной, принесли все бумаги, поставили компьютер… Вообще исполняли каждое мое желание и кормили на убой. В себе самом я никаких особых изменений не чувствовал: дня два- три жгло и покалывало в боках, но точно так, как если бы вырезали аппендикс с двух сторон. Опекали меня, заботились обо мне все те же Светочка–студентка, охранники (часто дежурил Абдулла, принявший в моей судьбе неожиданно горячее участие и подбивавший как можно скорее сделать обрезание), доктор Патиссон… Добавилось лишь одно новое лицо — пожилая, добродушнейшая Варвара Демьяновна, операционная медсестра, так умело делавшая перевязки, что я воспринимал их как материнскую ласку. Однажды поблагодарил ее, растроганный: «Спасибо за ваши ласковые руки, Варвара Демьяновна!» Покраснела, как девушка, подняла печальные глаза: «Что же ты хотел, голубь? Сорок лет вашего брата обихаживаю»…
Первые дни навещал усатый тучный хирург, проводивший операцию, но имени его я так и не узнал. «Зачем тебе? — усмехнулся он на мой вопрос. — Зови просто «доктор». Нам с тобой детей не крестить».
Все попытки выяснить, в чем суть произведенной надо мной экзекуции, какой в ней смысл, также натыкались на незлую, но твердую уклончивость. «Говорю же, вскрытие покажет, — повторял он любимую шутку. — Нам еще самим не все ясно. Понаблюдаем, соберем материал. Главное, выжил, вот что удивительно само по себе».
Конечно, все бы ничего, можно жить дальше. Но смущало, угнетало одно обстоятельство. С надутым и важным видом Патиссон передал, что господин Оболдуев, не найдя обоюдного взаимопонимания, по своей воле установил срок, за который я должен закончить рукопись хотя бы в первом варианте — три месяца, считая со дня его ангела, с 10 июля. Естественно, я поинтересовался, что будет, если не уложусь, допустим, по состоянию здоровья. Получил ответ, что Оболдуев склоняется к тому, чтобы в таком случае сделать повторную пересадку. «Опять почки?» — полюбопытствовал я. «Ну зачем же? — Патиссон улыбнулся с пониманием. — На очереди у вас печень, батенька мой. Перспективнейший, доложу вам, эксперимент с медицинской точки зрения». «Как можно пересаживать печень, если она одна?» — «Так мы вам, сударик мой, бычачью подошьем. Глядишь, и потенция восстановится…»
Я был не дурак и понимал, что дни мои сочтены. После того что они уже сделали со мной, на волю меня не отпустят при любом раскладе, напишу я книгу или нет. Не могу сказать, что меня при мысли об этом охватывали тоска и страх. Я жил теперь как бы в двух измерениях: в том, где была Лиза и светлые, будоражащие воспоминания о ней и куда невозможно вернуться; и в скучной, серой реальности, наполненной какими–то разговорами, чьими–то визитами, перевязками, обедами и ужинами, снами, больше похожими на кошмары, долгим сидением за компьютером, проблемами с пищеварением и, главное, постоянным желанием, чтобы все это поскорее закончилось. Постепенно, как–то незаметно для себя я втянулся в работу, но не в ту, какую ожидал Оболдуев. Я спешил закончить собственную книгу, пятую по счету и, скорее всего, последнюю, хотя радость от литературных перевоплощений, близких моему сердцу, омрачалась мыслью, что Лизонька никогда не прочитает этих страниц, которые, плохи или хороши, смешны или занудны, внутренним чувством обращены только к ней…
Все чудесным образом переменилось, когда однажды ночью меня разбудил странный звук за дверью, словно кто–то поскребся, и я, обмерев (неужели пришли?!), запалил лампу и увидел, как в дверную щель скользнул листок бумаги. На цыпочках подобрался к нему, поднял и прочитал несколько слов, начертанных ее рукой: «Жди. Не падай духом. Я с тобой».
Листок я порвал на мелкие клочки. Положил в рот, разжевал и с наслаждением проглотил. Потом толкнул дверь и выглянул в коридор. Тишина, мерцающий свет старинных плафонов и дремлющая фигура охранника в кресле, возле лестницы.
Лиза, сказал я себе, ты живая. Я тоже с тобой, не сомневайся, моя кроха.
Потрясение было столь велико для измученных нервов, что, едва добравшись обратно до подушки, я мгновенно погрузился в гулкое, продолжительное забытье, из которо го меня вывело звонкое щебетание Светы, явившейся? утренним чаем. С тех пор как у нее пропала надежда (после успокоительного укола) на невинное совокупление, она стала относиться ко мне как добрая сестра и всегда указывала на глупости, которые я делаю и которые могут привести к беде. Конечно, не в присутствии Патиссона. В его присутствии она резко менялась и становилась послушной исполнительницей его указаний, иной раз чересчур усердной. В это утро разбудила меня по–приятельски, шаловливо подергав за поникшее навеки мужское достоинство.
— Ну хватит, хватит, — проворчал я с деланым раздражением. — Лучше меня знаешь, что бесполезно.
— Ничего, Виктор Николаевич, есть и другие радости, — успокоила девушка, не слишком веря в свои слова. — На сексе свет клином не сошелся… Конечно, хотелось попробовать с писателем, но раз не получилось, то и не надо. Я же не переживаю.
На подносе, который она поставила на стол, белая свежая булка, масло, сыр, плошка с медом. Фарфоровый расписной чайник благоухал свежезаваренным, крепким чаем. Я жадно втянул ноздри.
— Ух, ты! Светочка, я голоден как черт. Позавтракаешь со мной?
— Ого! — Она посмотрела внимательно. — А вы сегодня совсем на себя не похожи. Прямо помолодели. Сон хороший приснился?
— При чем тут сон… — Я густо намазывал булку маслом и медом. — Уныние — большой грех. Нельзя вечно кукситься. Кстати, какой сегодня день?
— Четверг. — Светочка сунула в рот сигарету с золотым ободком, я поспешно щелкнул зажигалкой. — Ох, Виктор, вы такой любезный, прямо джентльмен. Как все–таки жаль…
— Светочка, спрашиваю, какой сегодня день после операции?
— Когда вам почки переставляли?
— Ну да.
— Десять дней прошло, а что?
— Да я как–то не слежу за временем, а оно у меня ограниченное. Наверное, слышала, как хозяин распорядился? Через три месяца готовую книгу на стол. Социальный заказ. Читатель заждался.
— Слышала, слышала, — пробурчала она, пряча глаза. — Вы уж постарайтесь, а то как бы не вышло хуже.
— Думаешь, если поспею, выйдет лучше?
— А то! Хоть какая–то надежда.
— На что надежда, Светочка? Здесь или в клинике, все равно уморят. Патиссон уже грозился печень пересадить.
— О-о, — вскинулась девушка. — Так это же клево. Одному старичку пересадили, так он потом всех сестричек загонял. Никому проходу не давал, валил, где поймает. Никакой управы не было. Пришлось усыплять… — поняла, что ляпнула что–то не то, поправилась: — Правда, он, кажется, был англичанин. У иностранцев особые привилегии.
— Откуда ты все знаешь?