Анатолий Афанасьев - В объятьях олигарха
— Хочу получить их благословение, Леонид Фомич.
— На что благословение? На какое–нибудь очередное преступление?
— Нет, Леонид Фомич, на законный брак с вашей дочерью.
В кабинете стало тихо, как в склепе. Мужественное лицо олигарха с выпученными, будто стеклянными глазами претерпело ряд мгновенных изменений, и последняя застывшая на нем гримаса означала лишь одно: мне крышка.
— Пошел вон, наглец, — обронил Оболдуев с какой–то неожиданно писклявой интонацией. Я не успел выполнить распоряжение. В кабинет ворвались двое дюжих слуг (как он подал сигнал, я не заметил), подхватили меня под руки и дружным рывком выкинули в коридор.
ГЛАВА 30
В ПОМЕСТЬЕ ОЛИГАРХА
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Почему я, вот неразрешимый вопрос.
Почему именно на мне замкнулось все извращенное, подлое, что есть в этом мире? За какие такие особенные грехи наказал Господь?
Нет ответа.
Я лежал на операционном столе голенький, освещенный мощными пучками света со всех сторон. Над головой нависли густые заросли проводов и шлангов, в запястья воткнуты иглы, соединенные с аппаратом искусственного кровообращения. Вокруг с озабоченными лицами шушукались люди в белых халатах и главный среди них — усатый, тучный хирург в белоснежной кокетливой шапочке на темных кудрях. Я был в трезвом уме и ясной памяти. Мне предстояла операция по пересадке почки, но не больной на здоровую, а замена правой на левую, моих собственных, которые обе здоровы. Операция должна была проходить под местным наркозом, и, как объяснил Герман Исакович, это обстоятельство имело чрезвычайно важное значение для науки.
Вообще–то утром, во время подготовки к операции, мы обсудили все ее волнующие аспекты. Выяснилось, Оболдуев дал на нее добро не сразу, а лишь после того, как убедился, что моя психика повреждена больше, чем он предполагал, и в таком состоянии трудно надеяться, что я отработаю условия контракта, не говоря уж о том, чтобы вернуть похищенные полтора миллиона. По словам Патиссона, моя наглость, в принципе свойственная любому творческому интеллигенту, являющаяся как бы его родовой чертой, зашкалила за все мыслимые параметры и стало ясно, что обычные средства вразумления уже не помогут. Однако хирургическое вмешательство, проведенное по методике Шульца — Певзнера, как ни парадоксально, косвенным образом должно восстановить покореженную эмоциональную сферу. «Если операция пройдет удачно, батенька мой, — заметил Патиссон, радостно потирая руки, — вам самому покажутся нелепыми ваши притязания. Жениться на Лизоньке! Надо же такое ляпнуть! И кому? Родному батюшке. Вот вы и подписали себе при- говорчик, любезный мой. Придется немного помучиться. Ничего, даст Бог, пронесет…»
Я начал нудить, что без всякой операции осознал глубину своего падения и про Лизу помянул больше для красного словца, чтобы узнать, что с ней, никак не предполагая, что хозяин воспримет мои слова буквально. Не думает же он, Патиссон, с его знанием человеческой природы, что я мог так зарваться, не понимать разницы ее и моего социального положения, и прочее, прочее, — но доктор лишь ласково посмеивался: дескать, поздно, голубчик мой, надо было раньше думать… Сообщил и хорошую новость: он временно отменил успокоительные инъекции, может, они больше вообще не понадобятся, зачем зря переводить дорогой препарат. О Лизе посоветовал не беспокоиться, у нее свой скорбный путь, который она пройдет до конца соответственно своей провинности перед любящим батюшкой…
Одну из стен операционной занимал прозрачный экран, за которым в удобных креслах расположились Леонид Фомич и доктор Патиссон, наблюдая за приготовлениями к вивисекции. Я их не только видел, но и слышал, как они переговаривались. Звуки вливались в ушную раковину, будто через динамик. Оболдуев сетовал: «Все–таки доигрался писатель. Очень прискорбно. Небесталанный человечек, я искренне надеялся, переборет интеллигентскую гниль. Опекал по–отечески, старался высокие понятия внушить. Да вы сами свидетель. Результат, конечно, плачевный, только пуще о себе возомнил, дурья башка. К сожалению, опять вы оказались правы, любезный Герман.
Черного кобеля не отмоешь добела. Не оценил щелкопер, какая ему выпала честь. Видно, плебейскую сущность не переделаешь. Одно у негодяя на уме: только бы напакостить, только бы фигу показать исподтишка». Доктор Патиссон мягко возражал, успокаивал босса: «Я так полагаю, многоуважаемый Леонид Фомич, еще не все потеряно. Действительно, вы с ним чересчур либеральничали, от чего я вас предостерегал. С интеллигентами так нельзя. Они добра не помнят. Чем больше для них стараешься, тем они наглее. Об этом вам любой психиатр скажет. Особенно это касается руссиян. У руссиянского интеллигента вообще нет души, он живет исключительно рефлексами, как, к примеру, собака, не в обиду ей будь сказано. Подтвержденный наукой факт. Интеллигент уважает исключительно силу, чем похож, извините за сравнение, на свободолюбивого чеченца. Под воздействием разумного принуждения становится как шелковый… Поручиться могу, батенька мой Леонид Фомич, после этой маленькой операции наш писатель резко переменится к лучшему». «А если околеет? — обеспокоился Оболдуев. Доктор замахал руками: «Что вы, никак не может быть! Это нас с вами, кольни в брюхо шилом, и каюк, руссиянский же интеллигент живуч, как крыса. Он от физического насилия только крепчает. Могу привести поучительные примеры из новейшей истории. В тех же лагерях, где обыкновенные заключенные мерли как мухи, интеллигент ядреным соком наливался, а ежели его по ошибке выпускали на волю, поражал всех своим долголетием и цветущим видом. Таких примеров десятки, их сами бывшие зэки описывали в мемуарах. Вспомните того же Солженицына. Он на зоне рак одолел, как мы с вами насморк…» «Мне бы хотелось, — как бы слегка смущаясь, заметил Оболдуев, — чтобы Витюня сохранил литературные навыки». «Господи! — воскликнул доктор. — Да разве я не понимаю? Как раз, милостивый государь, в этом вся сложность лечения интеллигента. Мы действуем с предельной осторожностью, чтобы не повредить гипоталамус. Там сосредоточены клетки, несущие как ген подлости, так и ген краснобайства. Но чу, Леонид Фомич, кажется, началась…»
Он не ошибся. Юная медсестра с глазами голодной рыси побрызгала на меня эмульсией из блестящего пульверизатора, напоминавшего маленькую клизму, и усатый хирург, вооруженный скальпелем, сделал стремительный надрез на моем левом боку. Я завопил благим матом и забился на кожаных помочах, растягивая сухожилия на кистях и лодыжках. Хирург укоризненно покачал головой.
— Потерпи, сынок. А будешь дергаться, чего–нибудь лишнее отчекрыжу.
Вторая медсестра сунула мне в нос ватку с нашатырем, и я обрел членораздельную речь.
— Не надо резать, — попросил голосом, донесшимся, как мне самому показалось, из подземного царства. — Я все понял, отпустите меня, пожалуйста.
— Как можно? — удивился хирург. — Только начали и уже отпустите. Даже странно слышать. Мы же не в бирюльки играем. Медицина серьезное дело, сынок.
С его скальпеля, который он держал на весу, соскользнула капля крови, а бок мой начал дымиться.
— Леонид Фомич! Слышите меня?! Прекратите изуверство. Вы же не сошли с ума!
С ужасом я увидел на экране, как доктор Патиссон показывает мне рожки, а Оболдуев печально отвернулся.
Второй надрез я перенес легче, а на третьем вырубился, спрыгнул с коня на скаку…
Очнулся, чертенята шерудят уже над правым боком, а мне совсем не больно. Ясность сознания необыкновенная, блаженная. Услышал глубокомысленный баритон Оболдуева:
— … Нет, конечно, евро против доллара как жучок против быка, но загрызть сможет в конце концов, не исключено…
И рассудительно–покладистый ответ Патиссона:
— Вам, Леонид Фомич, конечно, виднее, я не экономист, но, по моему обывательскому мнению, вся Европа- матушка, хоть с евро, хоть без него, свой век отжила. Как беззубая старуха, к мясцу по привычке тянется, а жевать нечем…
Усатый хирург заметил, что я продыхнулся, дружески подмигнул.
— Молодец, сынок, так держать. Если отторжения не будет, еще на твоей свадьбе попляшем. Покажи ему, Сонечка.
Медсестра с нежным, тонким лицом, на котором застыло выражение небесного восторга, подняла повыше стеклянный сосуд, где плавало, пузырилось в кровяной пене что–то похожее на раздувшуюся сливу. Тут на меня заново накатило, как будто туловище рассекли бензопилой. Пик чудовищной боли совпал с озарением. Этого не может быть, подумал я, убывая…
Следующее пробуждение могу сравнить лишь с воскрешением из мертвых. Боль терпимая, но ничего не хотелось, ни дышать, ни умолять. С экрана Оболдуев с какой–то ненасытностью вглядывался прямо в мои зрачки. Говорил доктору:
— …Проспорил, Гера, голову даю на отсечение, проспорил… Хана писателю. С тебя, значит, неустоечка…