Владимир Югов - Гибель богов
— Да ладно тебе, тоже воспоминания! То время было одно, а сейчас прогресс.
— Прогресс теперешний начинался с той сознательности послевоенной. Лес не трогали, было. Стоят землянки, люди в конурах живут, а не трогали… А ты не туда гнешь, Иннокентий.
Иннокентий встал, взял двумя пальцами бутылку за горлышко и постучал в стенку:
— Ты все слышишь? Вот, оказывается, какого гаврика нам подсунула. Сознательный! Точно святые облизали! Ничего не скажешь! — Он нервно засмеялся. — Только в гроб лечь с его сознательностью я не собираюсь. Пуп за копейки пусть сам рвет! Хочу заработать! И чтоб никто мне не мешал!
Он ушел, хлопнув дверью.
А Клавка тут же появилась на пороге, она была уже в одной рубахе, без халата. Одной своей маской прошелестела:
— Шлеб соль эшь, а правду-матку ежь? — И маска заулыбалась саркастически, одними большими сочными губами. — Хто прямо ездит, квартирантик дорогой, дома не ночует…
И стала перед зеркалом снимать новую свою, то ли огуречную, то ли еще какую маску. Лицо ее было теперь бледнее, шея по-лебяжьи расправлялась от первых морщин, которые стали атаковать ее с недавних пор.
Он уже не думал о ней как о женщине, когда она опять ушла к себе, хотя слышны были постельные шорохи в ее комнате, вздохи и скрипения пружин. Тугое, сдобное тело, видать, воткнула она в широкую белоснежную свою кровать с красным шелковым одеялом и белым кружевным пододеяльником. «Красиво живет, чертовка», — восхитился Акишиев, раздумывая: ложиться теперь же? или погодить? Что-то подспудно тоскливое и нежное заставляло его прислушиваться к топоту звуков в соседней комнате, из этих звуков он выбирал кое-что для себя; было до духоты сладко думать о чем попало, не хватало сил отвязаться от воображения, какая-то сила, не зависящая от него, заставляла его не ложиться в холодную одинокую постель, а по-воровски жадно прислушиваться.
Он увидал альбом, оставленный, видно, той дылдой, и невольно потянулся к нему. На открытой странице, на том месте, где запоздалые кони перебегали заснеженную, заледенелую Неву, у самого берега стояли широкие размашистые слова: «С надеждой! Ваше имя я запомню среди других. У вас изумительно чистые, искренние, непорочные глаза. Да сохранит их аллах такими до дней долгих, длинных и порой не таких и счастливых. Ваш…» И шла роспись: или Козлов, или Мослов. Рука у этого или Козлова, или Мослова твердая, уверенная, размашисто-небрежная. Заметил тоже, — усмехнулся к чему-то Акишиев, и вновь увидел ее глаза. А что? Ничего, а? Теплое доброе чувство опять прилило к нему, и он, погашая в себе этим чувством желание прислушиваться к тому, что делалось в соседней комнате, разглядывал в альбоме портрет женщины с такими же, как у этой девчонки, большими черными красивыми глазами.
«Бывает же, — сказал сам себе, — бывает, а? Такая-то красота неописуемая! Как же она поедет с нами? Мы же — мужики, мужланы, а она нежная, и с такими претензиями. «Вы, пожалуйста, оденьтесь», — передразнил он, но мягко сделал это, с добром и пониманием.
За стеной уже вроде примолкло, в окно бил свет, хотя Акишиев точно знал, что в Клавкиной комнате тишина, сумрак и пахнет хорошо — духами и сладкой помадой. Он встал, потянулся до хруста, тело его, молодое и жадное, стремилось к вольнице, к каким-то своим, ведомым только ему, наслаждениям. Грудь его заходила чаще от резких движений, по мнению Сашки, успокаивающих в дури, отгоняющих разный мираж.
С женщинами Акишиев был знаком уже давно, с тех пор, как однажды пришла к ним в дом подружка старшей сестры Верка Зимина… Вот так и получилось, как-то быстро, с остервенением, гадкость потом долго преследовала Сашку, но время прошло, все это нехорошее, поспешное и трясучее улетучилось, осталась живая Верка с манящими движениями, и потом повторилось уже в лесу, когда они пошли все вместе за грибами, а Сашка с Веркой будто отстали невзначай. Сашке тогда было шестнадцать, а когда его призвали в армию, там тоже нашлась своя Клеопатра, с которой он хороводился на последнем году службы. Прибегала сама и не очень тужила, что Сашка ее не берет с собой, в свою сельскую местность. Болота, пески и рабсила в колхозном строительстве. Теперь девок не особенно, даже с восьмиклассным образованием, прельщает такая перспектива замужества.
Однако все это было словно понарошку, будто в игре. В армии он встретил третью женщину за свою не столь и доблестную мужскую жизнь; и эта женщина, молодая, разведенная — были они тогда в летних лагерях — открыла глаза Сашке, что кроме всяких дурацких этих всех и тому подобное, есть какая-то еще никем не описанная тайна. Двое счастливы. Другим это порой не понять. Счастливы не только от слов, но и от того, как нечаянно когда прикоснулся к теплой руке. И или, когда, скажем, слышишь на ветру шорох платья любимой женщины. Это все — любовь. Не только ведь постель. Счастье — это все в любви. Это частичка жизни.
Только одно в этом не совсем правильно — ты не чувствуешь такой же ответной радости прикосновения все тебе толкуют про какого-то Володьку, который и такой, и сякой, и немазаный-сухой, но он, можно сказать, гигант земли, пуп, а все остальные против него маленькие блошечки. Та, третья женщина, продолжала любить другого.
Так обожать обидно. Не растратив себя, Сашка на полпути своей влюбленности приостановился, сказал: «Володька, так Володька», катись-ка, Маша, к нему в буфет и спасай его от запоя. Слова эти он вынул из себя, потому как грубить ей ужасно не хотел — разорвал грудь, вынул эти слова и в лицо ей бросил, раскаиваясь и теперь, когда об этой женщине серьезно думал.
Клавка же его теперь травила своим шуршанием и мягкими утиными охами. Акишиев застегнул окна темными шторками, чтобы больше не думать, как сбежать от этого всего подальше, сел на кровать, она тяжело хрустнула, как бы разламываясь напополам. «Тишком да ладком, сядем рядком, — засмеялся, сухо глотая воздух. — Надо закрывать эту лавочку… Так я сам напрошусь к ней. А что дальше? Ведь она, кроме меня, будет иметь много мужчин. Они все липнут к ней… Гляди, опять бельем шуршит, ленивица! Сними-ка, понял, с себя ледяной покров… Или мне пойти все с нее сбросить, а? Что ты там хочешь? Завлекаешь?»
В окно в это время постучали. Акишиев вздрогнул от неожиданности, откинул штору и увидел ту самую дылду. Он выругался.
— Чего тебе еще?
— Альбом я оставила у вас, — закричали у окна.
— Сейчас, — сказал зло Акишиев и пробормотал: — Альбом… Чего, съем, что ли, я его, твой альбом? Полежал бы! Однако он вспомнил про надпись в этом альбоме и хорошо о ней подумал: видишь, не хочет, чтобы тайны чужие кто-то топтал, это она из-за того только и пришла!
Акишиев и потом не ошибся.
10
Гроб, между тем, транспортируемый вездеходом Крикуна, прополз средь двух бугров, в снежистой лощине. Натыкаясь на железные цепи, мокрые веточки маленьких деревцев умирали, сырые чернеющие ящики замелькали неподалеку, как только вездеход взобрался, выкарабкавшись из снежного месива, на очередной пригорок; в ящиках на подставках были погребены умершие и недавно, и давно, сорок-пятьдесят лет назад. На кладбище давно уже хоронили и русских, и ненцев рядом. Русские могилы долбились в земле, а ненцы ставили ящики, рядом с которыми клали вещи покойного, от чайника до мотора для лодки.
Вырытая с утра яма-гробница Сашки Акишиева подтаяла от проглянувшего на часок солнца, внизу набралось немного воды, она утопила черные комья земли, солнце зашло теперь за грозную тучу, мелькавшее в воздухе ненастье приближалось, и все вокруг было как-то серенько, угрюмо, мрачно. За гробом, провожать покойника шли лишь Нюша да те, что по службе; лишь постепенно появлялись люди; и так как новое Сашино захоронение не было делом привычным, царило молчание; наступило оно, по всей видимости, вследствие недоумения, ужаса, какого-то еще неосмысленного переживания от того, что разнесся слух: Клавкины подозрения не подтвердились.
Несколько гвоздей вновь вогнали в гроб. Долго возились. Люди начали шептаться:
— Ужас, ужас!
— И чего жизнь творит!
— Гробокопательница идет, — вдруг сказал кто-то.
— Ага! Ученая… Занималась изучением состояния… — Кажется, так путано брехал и Метляев.
— Обе они любили до гробовой доски, — засмеялся Иннокентий Григорьев. Он кивнул на Нюшу, что стояла в молчании.
— Одной ногой тоже стоит в гробу, — хмыкнул с удовольствием Метляев.
— Есть место им в полях России среди не чуждых им гробов, — глумился бывший бригадир, знаток коротких поэтических строчек.
Клавка подошла к гробу, который был уже приготовлен к спуску в яму.
— И гробовой-то ласки нету, — запричитала она, белым кружевным платком обтирая посиневший от слез нос. — Чего же ты не поглядишь на меня? Гробовое-то твое молчание, гробовая-то твоя тишина мне-то, родной мой, лишь осталося… от тебя… Не в мавзолее и не в гробнице хоронила тебя, а теперь-то и вовсе вон водичка внизу, поставлят в эту водичку, и не буду я даже во сне спокойно спать от страха за то, почему лежишь ты так неуютно!