Владимир Югов - Гибель богов
— А вы и валите. Вы! — Он, наконец, присел. — А я даю вам слово, что Нюшу я защищу. Она чистая, и вы ее не троньте и мизинцем!
— А где ты был раньше? — грубо спросила директорша.
— Там, где и все! — Крикун не отвел взгляда.
Директор вздохнул:
— Мы все всегда чуть-чуть припаздываем, Вася.
Директорша иронически усмехнулась и, подойдя к Крикуну вплотную, зло спросила:
— Ты, Вася, всюду распространяешь, что она чистая и незапятнанная, мол, и не жила с Акишиевым, так? А мы и такие и сякие… Так?
— Вера! — крикнул директор.
— Что Вера? Вера, Вера! Я первая? Все мы гнались за ней, все! Вера, Вера! А ты, — она наступала на Крикуна, — что ты-то путаешься под ногами? Жених паршивый! Что же не уберег ее?
— Как не уберег?! Что с ней?! — Крикун теперь испуганно отступал от нее. — Как не уберег?
— У Ротовской травилась она, твоя чистая! — крикнула хрипло директорша. — Артистка из погорелого театра! Ах, ах, ах, мы такие оскорбленные!
— Вера! Вера-а-а!
Мокрушин взял ружье и сказал:
— Я, Сань, пойду побалуюсь. — После сытного обеда бородатый леший раздобрел и, уходя, им подмигнул загадочно. — Часиков через пяток ждите.
— Может, и я с тобой?
— А ее куда? Испужаится еще… Охраняй уж…
…Потом он подсел к ней, и она была рядом. Снова что-то нахлынуло, как там, первый раз, и он приобнял ее, и ему показалось, что плечи ее, на которые он положил руки, вдавились вместе с его рукой. Он почувствовал, что она неподатлива, что она как-то боится его.
— Ты что? — зашептал он.
— Не надо, Саша.
— Чего не надо-то?
— Не надо, миленький.
— Так, а как же ты?.. В прошлый раз-то… Сама же хотела…
— То было, Саша, в прошлый…
— А теперь, значит, отрезала, не любишь, значит? — Он ерничал. — Про того Мослова, или Мосолова, вспомнила? Или как его по-другому?
— Сашенька, что же ты говоришь-то? Я люблю тебя, одного тебя… Но не надо, Сашенька… Ты сам будешь ругать себя… Замучаешь себя…
Он долго молчал.
— Все, завязано! — сказал приобнимая. — Не надо. Действительно, Нюша, не надо…
18
Лишь на четвертый день они догнали воду — слишком много времени потеряли на демагогии, как определил потом, признавая общую вину, Иннокентий Григорьев. Искусственный канал соединился, когда сняли перемычки. Вода из озера хлынула вниз, несколько часов она лила шустро, и три четверти леса, поваленного безалаберно в разных местах лощины, они волоком, по воде, перетащили за сутки. Потом, когда вода в речке упала и озеро «потекло» в сторону реки, работы пошли тяжелее, а последние лесины буквально тащили по грязи…
В те часы была их жизнь неимоверно тяжелой, жестокой и суровой. Они зверски орали друг на друга, и на своего бригадира, кажется, в первую очередь. Это он выдумал им такую программу! Он, ни кто иной. Забыли, как день назад хвалили его, превозносили и делали богом — решил-то он пронблему, можно сказать, полушутя-полусерьезно. Всего день назад он был в их глазах особый, замечательный парень, он упал им в качестве подарка с неба — хозяин, деятель и борец, счастливый человек трудной судьбы. Иннокентий так говорил, подмазываясь, и тот же Иннокентий, когда уловил другое настроение людей, стал потихоньку их уводить в иной бок. Зачем стоило, мол, затевать все это даже без малой механизации? Чужой, злой его голос бил хлестко, и от губительных суждений эти и без того злые люди, пахавшие без передышки почти трое суток, сатанели.
— Хватит, — закричал первым Метляев, — к черту эту остальную часть.
Можно было его понять. Весь он почернел, ибо, как простаку, ему вместе с самим бригадиром и Васькой Вахниным в этих условиях доставалась самая тяжелая часть работы: лесины им надо было выковырять из болотной жижи и тоском тащить до канала, где еще осталась какая-то часть воды.
— Доделаем, — рассудительно успокоил бригадир, подталкивая жердь под очередную лесину. — Ну, взяли, Коля! Еще один плотик, и баста!
Они взяли еще и еще, потом еще, и уже выбились из сил перед самым обедом. Нюша им принесла обед сюда, все потянулись к лужку, где она расстелила скатерку. Лишь Акишиев не уступал, пихая к каналу очередную лесину.
…Если бы кто-то потом описывал его историю, он, конечно, сказал бы: Акишиев здесь первый раз подорвался, здесь он, потеряв в них веру, решил доказать: до последней лесины можно вызволить, до последнего бревна привезти в строящийся поселок. Он не ушел даже тогда, когда остался один: ушел и Мокрушин.
Лишь помогала ему Нюша. Последнюю лесину они перекатывали долго и бесполезно, Акишиев не сдался и после того, как где-то под ребрами у него ойкнуло, в глазах поплыли черные мухи, он уткнулся коленом в грязь… Потом он встал, потом он дотащился до плотов, потом он последнее бревнище увязал, еще что-то Нюше сказал, и упал на еловую постель, сготовленную кем-то. Он уснул мертвым сном.
19
«Стоит ли это все того, чтобы отдавать свою жизнь капля за каплей? Совершать такие поступки, умирать на плоту от боли? Есть-то дела крупные, благородные! Что же метать бисер перед свиньями?» — «Тихо, Нюшенька, сладко поспи! Не стоят они того!» — «Одни живут и поражают своей исключительностью, а он… Он, знаете о чем рассказывал, когда упал на плоту и говорил мне тихо, скрывая страдание: «Метляева ты зря так не долюбливаешь! Привлекательный человек! Хочет ведь лучше стать»… Это о том самом Метляеве, который по сути первым поставил Сашу-то в такое положение. «Верить надо в людей, Нюша! Человек сложный, умный, но изломанный… Он десятым в бедной семье рос… Доброту-то и этот леший в себе скрывает. Говорит, запряжет, бывало, тятя в бричку Орлика. На душе сладко от езды быстрой!»… Они бросили его, он надорвался, а виду не показал»… — «Спи, спи!» — «Как же… как же… Идут люди, их в кино показывают… мысль о долге каждого перед человечеством… а тут… тут всего простой пример… Как же теперь буду жить! Без Сашеньки, без его смеха, без дела его…»
Акишиев упал на еловую постель. Внутри все разрывалось, боль усиливалась с каждой минутой.
— Ты-ка, дай мне водички, — попросил он.
Нюша опрометью бросилась за кружкой, которая была в куче посуды там, на лужке.
— Зачем? Ты из ладошек…
Она, волнуясь, спешно вымыла руки и зачерпнула в большие свои ладони студеной речной воды.
Он стал нежадно пить.
— Пахнет-то, — сказал он, глядя на нее ласково, — снегами… Как это ты пела-то? Идут белые снеги, и я тоже уйду?
— Где болит, Сашенька? — Она впервые так назвала его и прильнула к его тяжело поднимающейся и опускающейся груди.
— Ничего, уже проходит… Который теперь час-то?
— Рассветает, поди, — сказала она.
— Вот жизнь! — он тихо улыбнулся. — Все свет и свет, ни тебе полнолуния, ни тебе темноты…
— А полнолуние, Сашенька, теперь и есть… Ты-ка взгляни на небо-то…
— Ага, полнолуние… Ты не обидешься на меня, что я тебе скажу? Нет?
— Нет, — тихо прошептала она, догадываясь, о чем он ей скажет.
— Ты самая красивая девушка, Нюша… Но согрешил я… Согрешил с Клавкой… Совесть меня мучает…
Она замерла, напружинилась вся.
— Клавка-то растерялась… Растерялась… И вдумчивая, и мучает ее что-то, а я-то и вовсе болезненно сознаю, что теперь-то нельзя ничего переиначить… Нельзя…
Она не отвечала ему, в душе тяжело что-то билось, и она не понимала, как надо поступать ей.
— Вот и вся мудрость… Самая ты красивая девушка, а совесть меня мучает… Это все-то не придумаешь и не пропоешь, как в песнях, это все потому, что в обратную сторону не повернешь… Почитай мне что-нибудь… легче, глядишь, будет!
Мокрушин, вернувшись к ним, увидел их рядом, — она над ним плакала. Мокрушин поднял ее, вынес на берег, затем бережно выносил и Санькино обессиленное тело. «Что же ты так-то? — шептал он. — Чего же так, выходит-то? — он говорил сам с собой. — Ну, ничего! — Сам себе и отвечал. — Потерпи! Мы тебя к Михалычу, на кордон, там и доктор… Там и бабка его травкой отпоит…»
Нюша шла за ними следом и все ревела, до самого кордона.
20
Наконец, все выяснилось. Лишь Клавка не сдавалась, настаивала на суде, грозилась сама дать десять лет, не меньше. Но отпущенная и никем уже не задерживаемая, Нюша уезжала на той самой Мошке, на которой приехал в поселок Саша Акишиев.
«Саша, Саша! — повторяла про себя, когда Мошка закачалась на волне. Да умерла бы я — не отравила, Саша! Родной мой! Кто же доглядит тебя?»
— Хорошо, что уехала, — сказал следователь. — Сидит таких понапрасну много.