Владимир Югов - Гибель богов
Долго она плакала на этом увядшем уже, каменеющем от ледяных струй ветра холмике. Санечка, Саня! А ничего, Санечка! Я — ничего! Только вот ты… Зачем же так-то? Все, все, Саня, еще неизведано было тобой, еще столько было жизни впереди, и вдруг погасло окно, и вдруг темь навалилась! Удаль твоя, родненький, была такой большой — не обнимешь дары твои царские! Все осталось от тебя, хотя ты здесь мало прожил. Все осталось. И черная, и светлохвойная тайга, и купальницы, и ромашки… Шумят и сосны, которые ты не дал порубить им, Григорьевым разным… А ты — лежишь! Тихо как без тебя! Сладкий мой, любимый! И ничего я тебе не дала — ни радости, ни счастья! Прощай! Прощай! Я тебе летом буду присылать и горицвет, и сон-траву… Прощай! Будет у тебя цвести на могилке все самые красивые цветочки, все самое живое… Я ведь не по своей воле уеду!
И так еще много причитала, и так еще стояла, как тополь, и женские цветки ее здесь, в этой жуткой тишине полуночи, полудня рождали новые дерева, и дерева эти, полные тревоги и добра, ползли по буграм к речке Сур, и корни их цеплялись тревожно в мерзлую, такую, оказывается, глухую землю…
…Уже на второй день Акишиев выздоровел!
Такой оказался здоровяк!
Вернулся с кордона он от Михайлыча, бородатого лесника.
Акишиев вроде и не лежал совсем недавно без памяти, будто и не было того, что Нюша его подобрала у канавы, где застряло бревно и где он это бревно ворочал, да, видать, неловко бревно соскочило и что-то произошло нехорошее. Акишиев не давался Мокрушину, — тот же, неподалеку вызволявший бревна, прибежал, схватил, как младенца, Сашку и отпер к этому Михайлычу.
Вся бригада, до того прибитая таким неожиданным исходом (они в теплой землянке отсиживались, а он, Акишиев, вкалывал за всех), когда он вернулся, радовались. Вина их перед ним угодничала, и первым в этом преуспевал Иннокентий Григорьев.
Бревно, которое вытаскивал Акишиев через канаву, — вода в ней к тому времени спала, и пришлось бревна последние тоском таскать, — было одним из последних. Теперь оно было тоже связано в плоты, и Григорьев хозяйничал, покрикивая на людей уже у связанных плотов.
До бревнышка вызволили лес прошлогодний, который Григорьев, попросту говоря, тогда загубил. Повалить повалил, а на место не доставил, Акишиев же, видишь, сумел все сделать честь по чести…
С богом решили теперь гнать плоты к поселку. Иннокентий по части вывода плотов на большую воду был мастак. Акишиев согласился с тем, чтобы ему вести их в совхоз. Сказал, чтобы ехали.
Оставался он здесь с Нюшей и Мокрушиным.
Собственно, Мокрушин сам напросился остаться, хотя в поселке тоже хотелось ему побывать, гульнуть, и то еще да се… Мокрушин был мужик, однако, совестливый. Первым он догадался, что Акишиеву понадобится, может, его плечо: боек-то боек бригадир, но не настолько, чтобы самому с собой справиться. Мокрушин решил остаться в помощниках…
Плоты Иннокентий Григорьев вывел из последней заводи и в самом деле мастерски. Сур уже успокоился, воды его посветлели, берега были сухие, плескался он внутри тихо и покойно, но еще был упругий, подхватил плоты, поднял на свою холодную спину и понес: к поселку, к океану, как несет и несет все, построенное человеком, а так же вырванное с корнем природой…
И ловок Иннокентий был в те минуты! Лицо его раскраснелось, весь он радовался. Стоял впереди, на самом первом плоту, и ему махали они трое, оставшиеся на берегу до нового их приезда…
Когда скрылись за поворотом, Акишиев пошел, чуть прихрамывая, к себе. А эта Борода, Мокрушин, увидав, что Нюша увязалась за ним, оставил их стыдливо наедине и пошел вглубь, от воды…
Нюша ничего не замечала, она так радовалась, что видит Акишиева в добром здравии, что невольно можно было подумать: и глупая ты девка! Заслепило что-то твои глаза, чего ты?
Они зашли в густую прошлогоднюю траву, и Акишиев, сорвав травинку, взял ее в рот, как папиросу. Нюша глядела на него не отрываясь, он это заметил, он видел ее голые руки, видел будто всю — молодую, радостно-растревоженную. Она остановилась у разлапистой громадной сосны, как могла обняла ее и уткнулась головой в пахучий бок, откуда живьем била желтая смола.
— Я так, Саша, напугалась, — сказала она. — И так теперь рада… Счастливо рассмеялась. — Я вас, Саша, все равно люблю…
— Не надо, Нюшенька… Сердце мое не разрывай…
— Не буду больше, Саша. Только любить тебя мне никто не запретит.
— И ладно… И ладно, Нюша! — Акишиев опустил низко голову. — Все это, Нюша, так длинно и нескладно… Думаешь так, а выходит по-иному…
— Никто, Сашенька, меня не заставит по-другому о тебе думать. Я люблю тебя… Не боюсь ничего… Для тебя ничего не жалко… Ты слышишь?
— Да, Нюша… Пойдем… Не надо…
— Ты ничего не бойся… Я тебя упрекать не стану…
— Идем, Нюша… Гляди, там этот бородатый леший заждался… Гляди, уже стучит, за дело принялся…
— Я тебя не пущу с ним работать… Ты должен отойти, хоть несколько дней.
— Как же, Нюша? А дело-то кто за меня делать будет?
…Вездеходчик Крикун, высланный ей на помощь Иваном Подобедом с самыми добрыми намерениями, встретил ее на пустыре, где ненцы убивали обычно оленей. Она шла не видя ничего, и ноги ее стучались о сотни рогов, белеющих даже в ночи. Внизу при зачинающейся непогоде кричала и стонала речка, где-то, совсем и неподалеку, завыла волчица. Нюша приостановилась у самого берега, переступив последние, недавно снятые с нежных убитых тут животных рога, и вздернула руки кверху. Она долго бессвязно говорила, бормотала, читала. Четко, ясно звенели под конец строчки: «Катунь, Катунь — свирепая река! — выговаривала Нюша. — Поет она таинственные мифы о том, как шли воинственные скифы, — они топтали эти берега! И Чингисхана сумрачная тень над целым миром солнце затмевала, и черный дым летел за перевалы к стоянкам светлых русских деревень…»
— Нюша, Нюшенька! — Крикун близко подошел к ней, бережно приобнял. Нюшенька, не надо, Нюша! Ну не надо!
Глухо стонал дальний ветер, с порывами принося сюда холодный северный воздух, он был чист, свеж, но так туг, наморозен, что дышалось с продыхом, тяжело, и глухо била в груди боль.
— Кто ты? — спросила Нюша, вовсе не театрально, в голосе ее звенела особая струна, вот-вот эта струна должна была лопнуть, и вся душа тогда разбрызжется последними, умирающими звуками.
— Я Крикун! Ты меня не узнаешь? Нюша, Нюша!
Он взял ее и, тихо подталкивая, повел, и она пошла. Первые капли ледяного дождя стукнули по этой и без того мокрой земле — луговинам, болотам, кочкам, вертолетной прибитой площадке, потом дождь пошел и пошел, и лил уже, не переставая, до самого дома Крикуна.
У самого порога Нюша, видно, опомнилась, она попыталась вырвать свою руку из зажатой горячей ладони Крикуна, но тут же смирилась и зашла в темные сенцы, ничего не чувствуя и не слыша.
— Ты будешь жить теперь у меня, слышишь? — зашептал Крикун, жадно целуя ее в соленые щеки, в мокрый лоб, в ее руки, плечи. — Зачем ты так? Зачем? — Он, смешно торопясь, вздрагивая всем телом, снимал с нее плащ, мокрую кофту, ее грязные ботинки.
— А зачем ты так? — спросила она, видимо, придя в себя. — Я-то ведь порочная!
— Нюша, Нюшенька! Так что с того? Нюша…
Он силой одевал на нее мягкие свои тапочки, силой усаживал на кровать, пытаясь ее раздеть.
— Я сама, — сказала она.
— Ну вот и добре… Вот и хорошо…
— Крикун, зачем ты все это затеял? Учти, Крикун, я никого не хочу позорить… Ни тебя, ни директора, ни директоршу. Вы сами по себе, а я, как река, сама по себе…
— Ну и ладно, Нюшенька… Я ведь тебя давно люблю, Нюшик мой! А что было, то сплыло. Тоже как в реке, плывет, плывет, дальше и дальше…
— А что было, Крикун? — Она уже разделась и, зябко ежась, свела свои девчоночьи, налившиеся красивой полнотой, плечи.
— Что было, говорю, сплыло, — жестче обычного сказал Крикун, торопясь тоже сбросить и грязные сапоги, и мокрую телогрейку.
— Нет, ты мне скажи, что было!
— А что бывает между бабой и мужиком? — Крикун хихикнул, пытаясь приобнять ее эти оголенные плечи и тиская в руке маленькую черненькую родинку на правом плече. — Смотри, какая она занятная? — Он потянулся, чтобы поцеловать это черненькое пятнышко.
Нюша оттолкнула его.
— Не смей! Я Сане даже не разрешила!
— Ох, ох, ох! Саня, Саня, Саня! Это не разрешила, зато то разрешила! — Балуясь, он хотел ее повалить.
Она его опять резко оттолкнула.
— Да ты человек или нет? — зашептал он. — Или железная какая? Я же тебя ласкаю, целую тебя! Я ведь за тобой, как кутенок бегаю…
— Уйди! «Саня, Саня!» Да вы все здесь его пятки не стоите! Все, все, все! И вертолетчики, и вездеходчики, и рыбаки, и дураки! Все, все! — Она торопливо одевалась. — «Саня!» Да ты что? Он — не тронул меня! Пальцем не тронул!
— Ври! Пальцем он ее не тронул!