Владимир Югов - Гибель богов
Нюша стояла и с восхищением глядела на него.
— Вот, оказывается, вы какой!
— А какой?
— Замечательный. Ну право, право — замечательный! Можно я вас расцелую?
— Так целуй.
Она подошла на цыпочках и нежно чмокнула его в щечку. Место это обожглось губами, он вздрогнул и неистово привлек ее к себе, стараясь поймать ее большие губы.
— Ой, ой! — простонала она. — Не надо-о…
— Чего не надо-то? Чего? Чего ты боишься-то?
Она вырвалась и пошла от него.
— Погоди! Ты неправильно меня поняла! Погоди! Я ведь серьезно… Я и жениться… — Он говорил горячо и бессвязно.
Но она все шла, не оглядываясь. И так в молчании они прибыли к наваленному в ложбине лесу.
Лес мок в воде, но вода эта была местная, из реки не зашло и капли.
Акишиев был уже вроде иным. Вроде ничего не случилось. Он не хотел вспоминать, что было с ним всего-то несколько минут тому назад. Только про себя шептал: «Ладно! Ладно! Занимайся, Саня, делом! Все то — потом». Отмеривая шаги, вдруг направился в обратную сторону, к ближайшему озерцу. Он мерял, сколько же до него метров, и она, все еще недоверчиво глядя на него, шла за ним.
Она его поняла потом — вот здесь надо прокопать, к озерцу, а там, до реки-то — пятнадцать шагов! Ловко! Он решил вызволить этот лес волоком, по воде, но для этого — прокопать канаву. Сколько тут работы?
— Когда думаешь начать? — Нюша перешла на ты легко и непринужденно.
— А вот теперь же и начнем! — засмеялся он радостно и смущенно, приглушая смех, спросил: — Не обиделась, коза, за глупость?
— Глупость и есть глупость. Вот это посерьезней, товарищ Александр! Она кивнула на порядочное расстояние, отделявшее наполненную водой ложбину от озера.
Когда Акишев закричал «падйомм!», лишь Васька поначалу схватился за свои штаны и рубаху, но, увидев, как все спят, тоже улегся.
— Подъем, ребята, — уже тише, сказал Акишев. — Работать пора!
Иннокентий поглядел на светящиеся часы и серьезно сделал предупреждение:
— Ты, бригадир, что, псих? Три часа мы всего и отдыхаем.
— Вода уйдет, копать надо по-быстрому! — Акишиев говорил все тише.
— Какой замок, какие двери? — вызверился Метляев. — Чего ты? С бабой не нажался, и, понял, — падем!
— Дурак, ты, Метляев, осел! — Нюша стояла на пороге.
— Аллах с вами, — сказал Акишиев. — Потом сами жалеть будете!
И ушел в дождь. Нюша пошла за ним.
— Жрать сами будете готовить! — крикнула зло она и хлопнула по-мужски дверью.
— Видал, — паскудная баба, — заметил миролюбиво Метляев, укладываясь опять в постель. — Она же тебя и пугает еще.
— А чего? Родственница директора, — хихикнул Васька Вахнин. — От, падла, жизнь покатила. Все на блате, все на знакомствах. Ты, думаешь, эти брючные костюмы моя бывшая баба как достает? По блату-у! Хахаль у нее парикмахер, понял! Модные прически делает… А я, рабочий класс, сука буду, о-о, погляди! Хожу в такой робе! Для кого жизнь пошла? Для мясника, для спекулянта, для…
— Заткнись! — Мокрушин давно уже поднялся и, кряхтя, охая от удовольствия своего здорового существования, одевался.
15
Поселок лежал на голой земле, буграми спадающей к речке Сур, с каждым днем убывающей все больше своими водами далеко, в океан. Три ряда деревянных двухэтажных домов были выстроены лицом к речке; это были новые дома, поставленные уже за два года директорствования Зяблова; он жил на втором этаже, занимая с семьей четыре комнаты, одна из которых принадлежала Нюше. Здесь, правда, она не жила, как только поползли слухи об отравлении.
Да и уходу отсюда, из директорской квартиры, предшествовала небольшая горькая сценка. Обычно она жила с директоршей в нормальных отношениях. А тогда… Тогда на дворе лежал снег он уже был мертвый, заноздрился, почернел. И вот на этот снег, Нюша однажды выплеснула испитый чай, выплеснула неподалеку от колотых директорских дров. Как озверела жена директора! Была это хорошо сохранившаяся тридцатипятилетняя женщина, по специальности врач. Тут она решила заменить санэпидстанцию. Уж как она долго и грязно кричала на Нюшу за ее промашку. Тут будет зараза, тут все отравятся! «Чтобы я не видела вас!»
Нюша пыталась сперва отшутиться, но ходила она в эти дни, как в воду опущенная, шутка прозвучала жалким оправданием, и это вроде подстегнуло жену директора. У нее возник хамский назидательный зуд, она орала хрипло, никогда раньше Нюша подобного от Зябловой не слыхала.
— Игрунья! Интеллектуалочка с мизерным мировоззреньицем! Сними розовые очки! Несчастная снобка! Проживешь ты несчастный отрезок своей книжной жизни в вакууме! И тебе, и твоим так называемым друзьям надо подумать о смысле всего существования!
Нюша что-то возразила тихо и кротко, — каждого, мол, терзает по-своему необходимость человеческого самоутверждения, и вновь нарвалась на белый гнев.
— Ты не понимаешь, что настоящие люди заботятся не только о себе? спросила в упор Нюшу директорша, когда девушка горько расплакалась. — В этом суть нравственности. Мой муж, как думаешь, должен налаживать здесь жизнь, имея рядом с собой родственное несовершенство?
Она говорила еще много и зло, и Нюша по наступлении вечерних сумерек собралась и ушла к своей подруге Наде, ненке, уже к тому времени вышедшей замуж за тракториста Ивана Подобеда. Займу на дорогу — совхоз к тому времени еще с артелью не рассчитался: запутанное дело с Сашкиной смертью отодвинуло выплату денег, — уеду!
Так она к ним и пришла. Иван Подобед недавно вернулся из своей мастерской, нестерпимо пахло от него бензином, потому как начищал он свой друндалет к весенне-летнему полевому сезону. На дворе отпевала осень, она в последний раз заглядывала уже в сырые леса, отцветала душистыми еще, собранными в метелку цветками, желтела березовым хороводом, не радовала поздними рассветами и ранними сумерками, роняла между грибов-подосиновиков с пуговку ростом перья улетающих птиц.
И Нюше нестерпимо, до боли захотелось еще раз взглянуть на Сашину могилу и, отплакав напоследок, уехать к себе домой, назад в деревню. Пусть смеются — наромантилась, пусть! Пусть что хотят делают дома: ругают, почему не ужилась у родственника, такой он знатный, такой могучий в делах… Уехать и не возвращаться, никогда сюда более не возвращаться! Оттерпеть там, в своей деревне, отплакать, пойти хотя бы в молочницы. Или куда в другое место устроиться. Посмеются-посмеются, народ-то добрый, простит ее и стремление уйти в город, и сделать жизнь свою богаче, интереснее, и эту вечную насмешку над ними, деревенскими, как они серо живут и не желают жить по-иному…
Вещей у нее было — всего-то рюкзачок. Вместе с ним, неся его за своим горбом, ссутулившись, пошла к краю поселка, мимо этих двухэтажных безразличных домов с набросанными поленницами у порогов и сараев; окна были уже синие, затемненные, — свет от совхозовского движка еще не дали. Печаль давила ее, безудержно хотелось рыдать, нестерпимо захотелось человеческого участия, добра, душевного тепла. Разве нет людей поблизости? Разве заплесневели они в этих двухэтажных новых домах? Или у них всегда было все хорошо? Или никогда не было слез, расстройства, крика по самым простым делам, которые для них самих не простые и не так сладкие? Ну проснитесь же, вы! Да сколько можно заглушать свои потребности!
Так, путаясь во мху, начинающем звенеть своей свежестью и от наступания ногой зелено пахнуть, дошла к могилкам. Было уже, кажется, темно, хотя свет мягко лился и лился с не уходящего на покой неба. Вдалеке, в поселке, вспыхнули огни, ветер хлестко прошелся между поднятых на жерди ящиков… Усопли, затихли. Были такими, как она. И затихли. Жизнь, жизнь! Бежали, падали и, наконец, усопли, затихли! Ни оскорблений, ни оправданий, что не справились с делом… Видите ли, так уж постарались они! Нашел повод послать на лесозаготовки. Добился, чтобы и поварихе сто процентов дали заработка. В руки счастье привалило… А ее приспичило! Время — делу, потехе — час. «Или в другой раз тебе не было бы желания? На что он тебе был, Акишиев-то, ежели за него такая баба, как Машка, ухватилась? Ну не Машка — Клавка! До меня, думаешь, не доходит? А теперь оправдывайся перед твоей матерью — не подсобил… Не понимаешь ты, дева, что мать твоя как стала после войны вдовой, так и не видала лишней копейки, все бедовала с вами… Не виновата ведь она, что жизнь так завернулась и родственник с войны не вернулся».
«А вам, — шептала она, гладя ящики, прикладываясь холодной щекой к жердям, — вам ни оскорблений, ни трепетного дыма и тумана… Не звенит струна в тумане… Какие же надежды? Нет, не вам, а мне? Какие? Вы лежите, спите и спите. А нам жить и мучиться…»
Потом она нашла свой русский холмик.
Из тысяч холмиков она бы нашла его, если бы даже ей крепко завязали глаза и если бы спутали веревками руки и ноги. Она прикатилась бы к нему, этому небольшому холмику русскому…