Виктор Черняк - Жульё
- Милиция отмутузила. А ты звезды... поумнение человека... Жратвы на всех не хватает - вот беда.
Кордо не верил в закон, но и не допускал, что вот так, запросто, среди бела дня...
- Милиция? - Переспросил с сомнением. - Может ряженые? Бандиты? Подвернулся под горячую руку...
Апраксин давно усвоил: не глупые, образованные люди - наивны донельзя, еще верят, еще не согласны, что закон - кулак и прозревают всегда слишком поздно.
- На машинах милицейских разъезжают с номерами и рациями. Ряженые? И сам себе ответил. - В известном смысле... ряженые, и бандиты тоже.
- А за что тебя? - не унимался Кордо.
Вот она и есть наивность, обязательно причин доискиваются, будто нельзя оказаться не к месту безо всяких мотивов, не пришелся ко двору - и баста.
- Вообще-то не за что. Банк я, сам знаешь, последний раз брал лет двадцать тому, малолетних не совращаю по лености и трусости, золотом не торгую и видел-то его только на картинках.
- Врешь, - перебил Кордо, - а обручальное кольцо?
- Вру! Пойман. Выходит, за лживость побили, вот все и разъяснилось.
- А если серьезно? - Кордо привалился к забору, колья отпрянули, предупреждая, что забор вот-вот завалится.
Апраксин выбросил вперед руки, пытаясь удержать убегающий забор, успел-таки ухватить, потянул на себя.
- Если серьезно? Лег в узор. Так у них говорят. Я ни сном ни духом ни о чем не знаю. Скрытные люди свои узоры вышивают из слухов, из донесений агентов, из разных разностей, и картина возникает, и я, ничего не ведающий, лег в узор. Понимаешь?
- Не совсем. - Кордо, как человек умственного труда, не без раздражения признавался в непонимании.
- И я не совсем. Одно знаю, ступил на запретную территорию, чью, не знаю, а они уверены, что я кручу, ловчу, не признаюсь, вот и урок, значит, преподали. Не пойдешь же у них выяснять, за что? На смех поднимут, а то и в психушку сдадут. Звезды... Да-а, насмотрелись звезды, эх выспросить бы их, да молчат, будто тоже опасаются лечь в узор, не угодить тем, у кого власть.
Время шло к полуночи, к хроноразделу между субботой и воскресеньем. Заведение Чорка затихало. Иностранные машины с красными и желтыми номерами развозили хозяев, чаще в сопровождении лиц слабого пола и сильного характера, не предполагающего пожизненного прозябания в безденежье.
Чорк покидал остывающую от гульбища палубу последним. Во дворе, у машины техпомощи с проволочным стаканом на телескопической ноге, возились двое в куртках, на тарном ящике упокоилась пузатая сумка.
Чорк подошел к деловито снующим вокруг машины мужчинам, кивнул и двинул к своей шестерке - на скромном экипаже прибывал на службу, новехонький сааб-турбо, записанный на отца жены - ветерана, спал в теплом гараже. Не то, чтоб Чорк боялся слежки или не хотел роскошью иномарки будить лихо, еще в пятидесятых годах, когда ворье предпочитало не светиться, усвоил от отца: лишний шорох, тормошение чужой зависти, ни к чему, даже если тебя господь Бог прикрывает.
Любитель витражей отбывал домой, уверенный в правильности принятого решения. Власть, как серебро, со временем тускнеет, особенно для не слишком проницательных; его надо протирать, доводить до блеска, чтобы непонятливым резало глаза. Фердуева, как таковая, Чорка не раздражала, обстоятельства сложились не к выгоде Нины Пантелеевны. Легла в узор оберсторожиха. Повторил слова неведомого Апраксина, придав им чуть другой оттенок, не исказив сути: в переплет попадал человек, не совсем понимая, кто и что от него хочет.
Мужчина в куртке залез в кабину грузовика с желтым кузовом, устроился на месте водителя, заурчал мотор: телескопическая нога выпускала колено за коленом, вознося стакан к ночному небу.
- Порядок, - обронил длинноволосый крепыш с татуированными кистями.
Тень от стакана расчертила внутренний фасад заведения Чорка неправильными квадратами, будто кто припечатал к трехэтажному строению тюремную решетку на все окна сразу.
Стакан поехал вниз. От мусорного ящика, наваленного доверху, метнулась кошка.
Машина техпомощи еще долго томилась во дворе, сунув капот в густую темноту арочной пасти. Двое в кабине включили магнитофон, покуривали, ожидая намеченного часа. В три ночи желтый кузов в пустынном дворе задрожал, плюнули светом фары, разгоняя черноту в арке, и техпомощь выехала в неизвестном направлении.
Фердуева маниакально любила замки и запоры. Перепробовала их разновидностей - не счесть и, соорудив неприступную дверь, тешила себя неприкосновенностью: никто не мог нарушить возведенную твердыню, никто не мог ворваться в ее мирок без ее ведома и соизволения. Защищенности, вот чего так долго не доставало ей, и теперь дверь из стальных полос очертила магический круг, избавив Нину Пантелеевну от страхов за нажитое.
На обожженную не смотрела, над Приманкой склонились сердобольные Наташка Дрын и Акулетта, выказавшая недюжинную сноровку в ухаживании за потерпевшей.
Гостей Почуваева, таких разных, вроде бы ничто не объединяло и объединяло все. Привязанности таких людей диктуются единственно выгодой и лишены налета человеческих побуждений. Пусть хлопочут! Фердуева отошла к обитой вагонкой стене, дерево холодило ладони. Дверь-крепость оказалась недостающим звеном устройства Фердуевой в этой жизни. Раньше никогда б не согласилась на ночевку; было что терять, квартирных краж тысячи, и осторожность не помешает: мастер-дверщик, получая расчет и даже лаская Фердуеву, еще раз подчеркнул, как бы невзначай, но веско: такую дверь приступом взять невозможно. И кто бы ни задумал запустить руку в добро Фердуевой, непременно уткнется в дверь и расшибет лоб. Фердуева загодя вычислила, откуда приходит опасность и подготовилась встретить противника. Глянула на Акулетту, смачивающую губы Приманки: сколько раз проститутку потрошили, не приведи Господь, и каждый раз наводку давали дружки, - чего уж там, все всё понимают, - и сейчас Фердуева не сомневалась: среди присутствующих все, за исключением Васьки Помрежа, порадовались бы, если б Фердуеву обобрали до нитки.
Обобрали до нитки.
Дверь исключала урон, исключала, чтобы чужие руки шарили по дорогим вещам, крушили любезные предметы, распихивали по карманам раздобытые тяжкими трудами драгоценности.
Дверь неожиданно вошла в жизнь Фердуевой, заменила мать и отца, готовая защищать в любое время дня и ночи от лихих людей. Стальные полосы, будто вобрали недостающее, родительское, завещанное до срока умершей в колхозную голодуху матерью, понимавшей на тряпичном одре в разваливающейся хибаре: дочь ждет нелегкая дорога... Дверь привнесла в ощущения Фердуевой новое: нечто - Бог с ним, что не нашелся некто! - круглосуточно оберегает, простирает руки, отводит удары, дверь познакомила Фердуеву с ощущением защищенного тыла: врага встречаешь лицом к лицу, уверен - спина надежно прикрыта, никто не нанесет удар сзади. Дверь напомнила давно забытое: лихоманка треплет девочку, бабка, склоненная над Нинкой, дрожащие руки старухи выпустили градусник, привезенный из города, шарики ртути скачут по щелястому полу, забиваясь в трещины, в чугунке отварена картошка, краденая с общего поля, два протомленных клубня впихнуты в алюминиевую солдатскую кружку, бабка чайной ложкой кормит занедужившую внучку, разминая картофелины в пюре, а вместо масла жирные пенки с молока, раздобытого бабкой у сожительницы председателя сельсовета: у всех скотину отобрали, у грудастой Маньки оставили, как-никак греет государственного человека.
Приманка пружинно подбросила тело на локтях, уцепилась за волосы проститутки: глаза нечеловеческие, хрипы и посвисты вырываются из запеченных губ.
Фердуева давно привыкла не печалиться чужими бедами, отсекать чужое горе - своего навалом; всю жизнь, будто бредешь по мостку из единой, тонкой и дрожащей под ногами досочки, чуть качнуло влево - пропал, чуть вправо - пропал, ухнул вниз, а под хлипким мостком море разливанное несчастий, приведется нырнуть, не вынырнешь, а уж с мостка никто руки не протянет, счастливчики сами еле удерживают равновесие, не до помоги...
Шаткость всегда бесила Фердуеву. Шаткость положения... вроде лепишь-лепишь гнездо, смачиваешь соломинки слюной, только нарастил спасительный кокон, на тебе - чужие руки сомнут или завистливые взгляды испепелят, и начинай с начала. Дверь как раз и наносила удар по шаткости.
Есть дверь, есть дом, есть дом - имеется место, куда можно отползти, зализать раны. Фердуева нечетко улавливала переговоры за спиной: хрипанул Васька Помреж, пискнула Акулетта истеричным, избалованным голоском, бархатно вступил Пачкун, начальственно ухнул Дурасников, косноязычно заплел Почуваев... Пусть себе тарахтят, ей что... На работу напишут? Смехота! Приманке лучше б не выжить, на кой ляд дуре жизнь без лица? Побираться по переходам, детей стращать?
Фердуева подняла глаза на Мишку Шурфа: прикидывается, будто жалеет, скорбные рожи кроит, меня-то, Миш, не дури, ты парень жестокий, одна видимость, что улыбками сыпешь, ты, как я, исключительно собой увлечен. А как иначе, Миш? Припрешь такого правдолюбца-справедливца, начнет изворачиваться, уверять, что токмо о других печется неустанно. Враль, Миш, мы-то понимаем, враль, дешевка и сука, решившая подкормиться на добре. Ты, Миш, поведаешь заинтересованным лицам, что я еще могу куснуть - не возрадуешься, что еще в силе Фердуева, шутить с ней - кислый промысел, вонь да хлопоты.