Аркадий Васильев - В час дня, Ваше превосходительство
К осени 1942 года Лукин побывал во многих лагерях — в Берлине, Люкенвальде, Цитенхорсте, Вустрау.
Как-то при очередной переброске, сидя в коридоре берлинского пересыльного лагеря, увидел генерала Карбышева — его вели к коменданту. Лукин окликнул:
— Дмитрий Михайлович!
Карбышев оглянулся, помахал рукой:
— Здравствуйте, Михаил, Федорович… Хотел еще что-то сказать, но конвоир толкнул его в спину, крикнул:
— Шнель! Шнель!
Везде было трудно, невыносимо горько. Везде плен, а плен, где бы ни находился: в бараке на грязном полу, на бурой сгнившей соломе, в одиночной камере с койкой, — это плен!
Плен — это каждую минуту жди обыска, любой провокации. Вместо точной информации — слухи, догадки, предположения, иногда нелепые, фантастические, иногда с проблесками надежды, чаще беспросветные. Это постоянные проверки, когда ты, измученный бессонницей, наконец уснул. Это бесконечные, мучительные размышления — все ли ты сделал, чтобы не попасть в неволю? Все ли? А если не все?
Плен — это тоска! Тоска по Родине, по близким, о которых не знаешь ничего, тоска по армии, по любимому делу — одно слово, короткое, тяжелое, как камень, — тоска! Но хуже самой страшной, тоскливой тоски, если человек, которому ты верил, считал товарищем, другом, превращал в подлеца, в доносчика, в падаль…
Работать на врага тяжело. Мучительно сознавать, что ты своим подневольным, рабским трудом помогаешь противнику. Мучительно, стыдно. И еще труднее — ничего не делать. И хотя рука с перебитым локтевым нервом повиновалась плохо, удовольствием было чистить картофель. Все же работа, да еще и на своих товарищей…
Увидел бы кто-нибудь из старых друзей, ни за что бы не узнал всегда подтянутого моложавого генерал-лейтенанта Лукина. Раньше приятели, раздобревшие, поторопившиеся заплыть жиром, шутили: «Скажи, пожалуйста, как это ты, Михаил Федорович, от штабной груди себя уберёг?» Лукин только посмеивался: «Два вида спорта не люблю — еду и сон, особенно после обеда…»
Не узнали бы его друзья, не узнали. Отрастил Лукин бороду, густую, окладистую. Сам удивлялся: откуда такое богатство — рыжеватое, курчавое. Как-то подошел пленный, лет сорока, спросил: «Скажи, папаша…» Лукин чертыхнулся: «Какой я тебе папаша?» — «А ты, дед, в зеркало при случае посмотрись, чисто Берендей…»
Вместо генеральской формы Лукин носил штопаный-перештопаный мундир немецкого солдата времен первой мировой войны. Командование бывшей кайзеровской армии распорядилось в свое время отремонтировать и уложить до поры до времени в цейхгаузы все, что уцелело, — пригодится.
Вот и пригодилось!
Во всех лагерях самым ужасным был постоянный голод.
Пятнадцати лет от роду мать определила Мишу Лукина в Питере в извозчичий трактир — кухонным мальчиком: дрова колоть, воду носить, мусор убирать, картошку чистить, рыбу потрошить… Хозяин платил пять рублей со словесным добавком: «Сыт будешь, жив будешь!» Иногда кроме щей и каши, то пшенной, то гречневой, перепадала яичница с колбасой — многие посетители спрашивали ее с луком: осенью и зимой — с репчатым, весной и летом — с зеленым… Случалось, любители просили сготовить глазунью на шкварках, ее, бывало, подадут, а она ворчит, пузырится, даже потрескивает…
Какая, к черту, глазунья, когда в Люкенвальде ежедневно умирали от голода десятки военнопленных!
Это там, в Люкенвальде, появился поп. Откуда он взялся, никто не знал. Знали о нем только одно — назвался отцом Харитоном. Ростом — правофланговый кавалергард, что борода, что грива — смоляные, с легкой проседью, глаза карие, грустные. Христос, да и только, голос тихий, ласковый, проникает до самого сердца. Зима, хотя и не наша, русская, снега мало, с ленивыми морозами, — ночью нагонит градусов пять-шесть, а к утру на нуле, но все же зима, а отец Харитон с непокрытой головой, в одной старенькой рясе.
То в один барак забредет, то в другой.
В лагерях, где побывал Михаил Федорович, советских от всех остальных — французов, поляков, англичан, югославов — отгораживали «колючкой», а там, где одни советские, от всех отделяли русских. Попасть в бараки к русским трудно: охраны больше, чем у других, да и злее отбирали охранников и псов. А отец Харитон, яко Иисус, ходил беспрепятственно: рыжая, колючая, ржавая, словно в застывшей крови, проволока как будто сама собой раздвигалась перед ним.
С утра служил панихиды по новопреставленным воинам. Глаза к небу, из кадила сизый дымок, голос с дрожью: «Ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная…»
Потом к живым, к тем, кто подниматься не может, у кого ноги синие и губы синие, в груди клокочет, рвется сердце, дыханье на исходе.
Руку, мягкую, прохладную, положит на лоб.
— Исповедуйся, сын мой. Облегчи страждущую душу свою.
Многие в последнюю минуту плакали, — горько умирать на чужбине, еще горше сознавать, что никто: ни мать, ни отец, ни жена, самые родные, самые близкие, — никогда не узнает, где зарыт, — голый, без гроба, свален в кучу, полит дезинфекционной жидкостью.
А отец Харитон тут, рядом, присядет на корточки возле головы, слезы вытрет, даст к кресту приложиться сухими, обметанными лихорадкой губами.
— Бог милостив.
Сначала думали: не гестапо ли подослало исповедника? Может, он с исповеди к абверофицеру бегает, чтобы не позабыть, кто и что ему в предсмертный час поведал?
Проверяли и так и этак — не подтвердилось.
Потом начали сомневаться: «Поп ли отец Харитон? Может, мошенник?» И эту версию отбросили: какая тут мошеннику корысть?
Михаил. Федорович с отцом Харитоном побеседовал: где учился, где в сан священнический посвящен, в каких приходах до войны служил. Невзначай справился, ведомо ли пастырю о православных праздниках, когда какие требы справлять положено, когда читать Евангелие, когда Апостола, когда Перемий, когда бывает неделя о мытаре и фарисее, а когда о блудном сыне.
Отец Харитон экзамена не выдержал, отвечал путано, в молитвах оказался не силен.
— Плохо вы, отец Харитон, службу знаете, я бы вас в дьячки и то не принял…
— А я, товарищ генерал, и не пошел бы. Я, если по правде, техник-интендант. Только вижу — люди гибнут в мучениях дьявольских, а что делать мыслимо? Что? Хоть этим облегчить их судьбу.
— Иди, отец Харитон. Иди с миром. Иван Павлович Прохоров, свидетель беседы, долго смеялся:
— Не ожидал, Михаил Федорович, у тебя таких познаний. Прямо богослов, чисто академик.
— Все с детства, Иван Павлович. Помню, как моей матери приходский священник говаривал: «У тебя, Настасья, толковый отрок».
— Что с попом делать, Михаил Федорович?
— А ничего. Что мы с ним можем сделать? К абвер-офицеру не поведем. Да и не надо. Умирают люди, а он тем, кто верит, хоть чем-нибудь кончину облегчает. Отец Харитон, бес знает его настоящее имя, деловитее нас оказался. Хоть что-то делает. А мы?..
Всякие люди были в плену.
Как-то перед самым отбоем подошел незнакомый военнопленный, вежливо спросил:
— Разрешите обратиться, товарищ генерал?
— Кто вы?
— Я? Я Лепешкин, товарищ генерал. Старший лейтенант Лепешкин Сергей Иванович.
— Слушаю вас, Сергей Иванович.
— Немцы наших на курсы набирают.
— Какие такие курсы?
— Говорят, курсы остработников — учителей, агрономов готовят, чиновников — в магистратах служить.
— Ну и что?
— Записаться хочу. Подучусь, подкормят, и, как только на родную землю попаду, айда к партизанам — фашистов бить.
— Я-то тут при чем?
— Желаю ваше мнение знать. Как вы — одобряете мое стремление или нет? И вообще, что вы скажете?
— Иди, Лепешкин, иди. Я спать хочу. Впрочем, подожди. Сколько ты до фронта весил?
— Семьдесят два кило.
— А сейчас?
— Не знаю. Давно не взвешивался.
— По-моему, ты на все восемьдесят потянешь сейчас. Хорошо питаешься, Лепешкин. Товарищи, что ли, подкармливают? Иди, иди.
Подошли сразу двое — Коломийцев и Снегирев. Один из Тулы, второй из Владимира.
— Михаил Федорович, немцы анкету роздали, приказывают заполнить, а в анкете вопрос: «Знаете горное дело? Инженер? Да или нет?»
— Не вздумайте правду писать. Ушлют черт знает куда, под землю, заставят работать, а потом к стенке.
Коломийцев и Снегирев не послушались, соблазнились обещанием «хорошо кормить». Больше их не видели.
Каждый день у гитлеровцев все новые и новые способы отыскивать среди военнопленных специалистов.
— Михаил Федорович, как быть?..
— Не поддаваться ни на какие уговоры. Ничем не помогать фашистам.
— Бить будут.
— Терпи.
— Убьют.
— Лучше смерть, чем помогать врагу.
— Вчера, Михаил Федорович, трех врачей — Ивана Сляднева, Константина Шилова и Петра Локтева за отказ работать на немцев расстреляли.
— Запомним их имена, товарищи. Запомним. Всех не расстреляют. Держитесь, товарищи! Держитесь!