Аркадий Васильев - В час дня, Ваше превосходительство
Врач, наш, советский, осмотрел.
— У вас гангрена. Понимаете?
— Ясно, доктор.
— Необходимо ампутировать ногу.
— Высоко?
— Выше колена.
— Надо — так надо. Если не отнять — помру?
— Наверняка. Гангрена.
— А если отнимите, поживу?
— Полностью гарантий нет.
— Шанс есть? Хоть один?
— Что вы, Евгений Николаевич? Больше.
— Режьте!
— Только у нас ничего нет, никаких анестезирующих. Понимаете — ничего.
— По живому будете?
— Да.
— Режьте.
Врачи — наши, пленные, сестры — тоже наши девчата. А старшая сестра — немка, поставлена для контроля.
Полковник все просил доктора:
— Доктор, милый, поскорее. Очень прошу, поскорее.
Девчата плакали. Инструмент подают, а сами ревут. А он все свое:
— Поскорее!
Немка, длинная, худющая, лицо темное, глаза скучные, сначала молчала, потом начала торопить хирурга:
— Шнель, шнель.
Принялась вытирать пот со лба у Мягкова своим платком с кружевцами. И не выдержала — грохнулась в обморок.
Мягков ночью потерял сознание и все кричал:
— Маруся, Маруся!..
Немка подходила, давала пить, и не воду, а по ее распоряжению приготовленный клюквенный морс. Раненые слышали, как она несколько раз сказала:
— Майн либер. Майн либер.
Утром полковник Мягков умер.
Из Вязьмы Лукина перевезли в Смоленск. Везли на пятитонном грузовике. Носилки поставили на пол кузова. На скамейках, установленных вдоль бортов, сидели солдаты, упираясь ногами в носилки с обеих сторон. Один сапог очутился возле подбородка Лукина, и все лезла в глаза стертая подкова. Шоссе изрыто, грязь замерзла до окаменелости. Мотало вправо, влево, подбрасывало вверх — молотилка, не машина. Охрана не случайно уперлась в носилки — видно, не впервой ехали, знали, как тут кишки выматывает.
Вдобавок, только отъехали, забесилась вьюга.
Солдаты по очереди прятались в кабину — отогреться, прикладывались к фляжкам, жевали бутерброды, курили. Лукина мутило: хоть разок затянуться!
Въехали в разбитый, сожженный Смоленск. Кажется, вот тут, где сейчас развалины, совсем недавно командующий войсками 16-й армии генерал-лейтенант Лукин принимал единственное пополнение. Прибыли тогда из Горького две тысячи солдат, офицеров, политработников — большинство рабочих, коммунистов.
Распределяли их мизерными дозами, как живую воду в сухой, прокаленной степи, — по двадцать — тридцать человек на полк. И эти люди, многие уже немолодые, снявшие шинели после гражданской войны, сотворили чудо — дрались храбро, дерзко, а главное, умело сцементировали уставших от отступления бойцов. Это с их помощью немцы начали соображать, что Россия — не место для увеселительных прогулок.
«Будете помнить Смоленск! Будете!..»
Солдаты заспорили: куда везти пленного генерала — в Вязьме им не растолковали — в немецкий госпиталь или в русский?
Старший приказал:
— Вези к русским.
Долго тряслись по ухабам, пока добрались до госпиталя, размещенного в здании медицинского техникума.
Немцы сняли носилки с грузовика, поставили у входа на землю.
Лукин приподнял голову, осмотрелся. Метрах в пяти поленницей лежали занесенные снегом трупы. Два сверху были, видно, свежие, белый саван еще не успел их присыпать — голые трупы сильно отдавали синеватой желтизной.
Подошли двое красноармейцев, худых, с длинными руками, еле-еле подняли носилки, качаясь, понесли. Немец крикнул из кузова:
— Генерал!
Красноармейцы шли не в шаг, трясли. Один сказал:
— Герасимов! Слышал? Генерал.
— А мне все равно.
Что во дворе, что в доме — одинаково холодно. Пожалуй, в здании еще холоднее от кирпичных стен, от серых, с огромными бурыми подтеками потолков.
Невыносимый трупный запах. Санитары устали, поставили носилки на пол, покрытый ледяной коркой. Лед темный — от замерзшей крови.
Один из санитаров, тяжело дыша, сел прямо на пол, второй медленно поплелся, сказав: «Пойду спрошу».
Подошла одетая в стеганку женщина, голова замотана коричневым шерстяным платком. Наклонилась. Лукин узнал Елизавету Ивановну Сердюкову — запомнил по встрече в небольшой деревеньке.
— Товарищ генерал!
— Вот и встретились, Елизавета Ивановна. Врач торопливо сказала санитарам:
— Несите, несите.
На второй этаж поднимались по узенькой тропочке, между телами. Раненые лежали всюду — на ступеньках, на лестничной площадке. В коридоре шагали через людей. Кто-то тихо выматерился: «Не видишь, куда наступаешь!..»
На окнах лед, на стенах влажные пятна — иней растаял от дыхания сотен людей.
Сердюкова шла впереди, приговаривая:
— Сейчас, сейчас, потерпите еще немножечко. Я вас рядом с Иваном Павловичем Прохоровым устрою. Знаете его?
Как Лукину было не знать генерал-майора Прохорова, начальника артиллерии сначала 16-й, а потом 20-й армии! Только в 19-й не пришлось быть вместе.
— Он тут?
— Здесь, здесь…
Положили на койку, укрыли одеялом и сверху еще шинелью.
— Здравствуй, Иван Павлович!
— Михаил Федорович! Не узнал… Откуда?
— А все оттуда же, Иван Павлович. Закурить не найдется?
— Третьего дня последнюю скрутил… Тоска смертная, а тут еще ноет и ноет большой палец правой ноги, так бы и оторвал его, окаянного, но отрывать нечего. И рука в локте не сгибается, никак ее не уложить поудобнее, затекает, мертвеет, а потом, когда ее, вялую, распухшую, переложишь, словно тысячи иголок колют ее и колют…
— Михаил Федорович! Что творится! Что они делают!
— Что случилось, Елизавета Ивановна?
— Кошмар! Сейчас сестра рассказала. По Киевскому шоссе гнали наших… Мороз сегодня больше двадцати… Нагнала немецкая машина… Не успели посторониться… Упали… На дороге лед, а они босиком, поскользнулись… Из машины пулемет… Сестра, она здешняя, смоленская, шла сюда… Еле уцелела. На дороге трупы, в поле трупы. Это те, кто побежал… Михаил Федорович! Что же это такое! Подошла заплаканная девушка.
— Если бы вы видели, товарищ генерал! Это так страшно… Кто шевелился — добивали…
— Михаил Федорович! Иван Павлович!
— Что еще случилось, Елизавета Ивановна?
— Ничего не случилось. Сестра наша Лидочка, она тоже местная, домашних щей вам принесла. Вы же голодные.
— Как все, Елизавета Ивановна.
— Лида сейчас разогреет. У нас в примусе немного керосина осталось.
Принесли щи, от них пар.
— Ешьте, дорогие. Хоть немного горяченького. Вошла старшая сестра, немка. Молча взяла котелок, понюхала.
— Что есть тут?
— Щи.
— Что есть щи?
Еще раз понюхала, сморщилась, словно хлебнула касторки.
— Невозможно! Может испортить желудок.
Вылила в мусорное ведро.
И ушла. Генерал Прохоров озлился:
— Сволочь баба!
Лукин смеялся, хотя было не до смеха:
— Можем желудок испортить!
— Я бы ей, Михаил Федорович, будь моя воля…
— Чего нет, Иван Павлович, того нет…
Из Смоленска Лукина и Прохорова увозили вечером. В провожатые дали рослого бородатого человека, хорошо говорившего по-русски.
— Я ваш соотечественник, господа. Моя фамилия Спешнев.
— Нам неинтересно знать, кто вы такой. Куда вы нас везете?
— В Германию, господа. Не волнуйтесь, я не эмигрант. Мой отец уехал из России в 1910 году. Мне тогда было пять лет.
— Мы уже сказали, нам неинтересно, кто вы. Куда вы нас везете?
— Я сказал — в Германию.
— Город?
— Прибудете — узнаете.
Прибыли пока в Оршу. Дальше поезд не шел — впереди партизаны взорвали мост.
— Неплохо действуют, Михаил Федорович! Рвут мосты под самым носом.
— Молодцы!
Из вагона перевели в зал ожидания, в угол, отделенный брезентом.
Неожиданно совсем рядом крики:
— Русские свиньи! Вы посмотрите на них! О них заботятся! В тепле посадили! А мы? Мы на фронт и ждем, когда это дерьмо, саперы, восстановят путь.
Брезент раздернули — молодые немецкие офицеры в новеньких шинелях, видно, впервые едут на фронт, здоровые, краснощекие.
— Я сейчас разряжу в них мой парабеллум.
— Не надо, Фридрих, не стоит.
— Да это, кажется, генералы.
— Совершенно верно! Генералы. Смотрите, сразу два.
— Я им сейчас дам представление! Они запомнят меня.
Спешнев держится стойко.
— Господа офицеры! Я буду вынужден по приезде в Берлин…
«Выходит, мы в Берлине? Посмотрим на германскую столицу. «Логово», как у нас пишут…»
Мимо проходил полковник. Спешнев бросился к нему, что-то сказал. Офицеров словно ветром сдуло. Военнопленных, особенно офицеров и генералов, немцы подолгу на одном месте не держали, все время перевозили из одного лагеря в другой.
К осени 1942 года Лукин побывал во многих лагерях — в Берлине, Люкенвальде, Цитенхорсте, Вустрау.