Татьяна Столбова - Смерть по сценарию
На это он потратил еще минут пятнадцать. Она никак не желала просыпаться. Всхрапывала, трясла головой, мычала и стонала. Паша брызнул на нее водой прямо из-под крана, и лишь тогда она открыла глаза.
Пропущу довольно длинное описание Линника, как она его не узнавала, потом с кем-то путала, потом требовала выпить и просила отвезти ее на студию, потом настаивала, чтобы Паша позвал меня, так как ей срочно надо со мной поделиться одной жуткой тайной, потом, разумеется, зарыдала.
Паша напоил ее крепким чаем, она слегка отошла и вот тогда уже выложила ему то, за чем он приехал.
«Это был Штокман, блин», — чтоб не томить меня, сразу сказал Линник. В этом месте своего рассказа он помрачнел и тяжело вздохнул. Впрочем, на самом-то деле ничего такого преступного Штокман в отношении Невзоровой не совершил. Да, он писал какие-то повести, сам разнести их в редакции стеснялся и просил об этом Невзорову. Почему он велел ей одеваться как «бомжихе в квадрате»? Чтоб ее не узнали. Она все же артистка, хотя и не такая уж популярная. Узнают — начнут приставать, расспрашивать, и она, со своим длинным языком, конечно, разболтает первому встречному тайну Штокмана. А он писал под псевдонимом и хотел обнародовать свое настоящее имя лишь в том случае, если его произведения станут известными. Почему он выбрал в наперсницы именно Невзорову? Тут вообще все объяснялось просто. С Невзоровой он уже в течение трех лет имел любовную связь, тщательно ото всех скрываемую. Они встречались приблизительно раз в две недели, всегда у него дома, а на студии в целях конспирации только здоровались.
«Короче, — закончил Линник, — зря я съездил. Ничего существенного. Одна пена».
Выдохшись, он упал на диван и, подложив руки под голову, посмотрел на меня.
Я молчала.
Не отрывая от меня взгляда, он сел.
— Тоня, ты так выглядишь... Что произошло?
Я хотела сказать, но не нашла слов и опять промолчала.
— Тоня!
Паша забеспокоился. Подошел к компьютеру, посмотрел на мерцающий черный экран и цифры 16.40. Затем обернулся ко мне, спросил тихо:
— Тоня, что было на этих дискетах?
— Роман... — так же тихо ответила я.
— Какой роман?
— Паша... Я все поняла. Это было так просто...
— Что ты поняла?
— Что Кукушкинс... Что Кукушкинс — Миша...
И я рассказала ему все.
***Паша плакал. Я отпаивала его водкой и плакала тоже. Вдвоем мы усидели бутылку, потом перешли на кофе. Не помню, о чем мы говорили. Конечно, про Мишу. А о чем еще — не помню. К десяти вечера мы немного пришли в себя, и Паша поехал меня провожать.
В дороге мы молчали. Я прижимала к себе сумку с последним романом Кукушкинса, то и дело проверяя, там ли папка и не выпали ли из кармана дискеты. У подъезда моего дома я попрощалась с Пашей. Он кивнул мне и ушел, как-то очень быстро растворившись в темноте.
Когда я, совершенно обессиленная, открыла дверь, в коридор вышел Петя. Он хмуро бросил мне: «Надо поговорить» — и уже собирался повернуться и пойти на кухню, как тут заметил мои опухшие от слез глаза, красные пятна на щеках и красный нос и остановился, ошарашенно глядя на меня. «Чаю поставить?» — помолчав, спросил он уже совсем другим тоном. Я отрицательно помотала головой, надела тапки и, шатаясь от горя и усталости, прошла мимо него в свою комнату.
Здесь я вытащила из сумки свое сокровище. Первая фраза романа, на которую случайно упал взгляд, заставила меня вздрогнуть: «Век мой кончается...»
Я перелистала страницы, нашла конец «Психологии творчества» и отложила роман в сторону. После этого взяла оставшиеся страницы, где было то самое доказательство моего открытия, что Кукушкинс — Миша. Две статьи. Одна о театре, про нее мне рассказывал не так давно Линник. И вторая — на обычную для Миши тему восточной религии. Треть ее уже была переведена на английский, и этой третью завершалось все, что было на обеих дискетах.
Статьи я положила в отдельную папку и убрала ее в стол. С некоторым сомнением — а стоит ли добивать себя сегодня? — легла и открыла роман на сто пятнадцатой странице. В тот момент, когда Линник позвонил в дверь, я начала читать воспоминания врача о его тете, которая вышла замуж за бедного музыканта. Сейчас я продолжила с того же места.
Итак, этот музыкант, такой красивый и такой нежный с виду, постепенно сходил с ума. Несчастная женщина с ужасом наблюдала, как он ест мух и мяукает в унисон с кошкой; ежедневно ходит по-большому возле крыльца ровно в девять часов вечера, за десять минут до этого начиная нервно поглядывать на часы; через лес, не по тропе, а напролом, идет к озеру и подолгу смотрит в его черную глубокую воду и возвращается домой с тихой песней...
Страдания женщины, жены музыканта, и шизофрению самого музыканта Кукушкинс описывал несколько ироническим тоном, что наверняка меня бы прежде удивило. Прежде, но только не теперь. Все тайное становилось явным. Мне было очень больно, слезы уже лились сами собой, но я продолжала читать...
Я уснула на рассвете, прямо в одежде, уронив голову на последнюю страницу романа. Мне ничего не снилось.
Помню только сплошной мрак, едва мерцающий, как потухший экран компьютера, и больше ничего.
Уже утром, когда Петя пришел будить меня, я долго не могла проснуться. А проснувшись, вцепилась в него и, рискуя опять опоздать на работу, стала рассказывать о своем расследовании. Надо было сделать это раньше. Петя всегда понимал меня. Вот и сейчас он сидел на краю моей кровати, обняв меня, и молча внимательно слушал сбивчивый рассказ о Мише и Веронике; о стихах в тетрадке; о Пульсе; о Сахарове; о посещении издательства «Корма»; о Невзоровой; о преступлении и преступнике; о последнем романе Кукушкинса и, наконец, о том, что Кукушкинс — это наш Миша...
Я не сказала Пете только имя убийцы. Сначала я должна была убедиться, что не ошибаюсь. Это очень важно — не ошибиться в таком вопросе...
Два часа тяжелого утреннего сна не принесли облегчения. Как и вчера, глаза мои болели и слезились, виски ломило, все тело тоже. Не помог мне душ, не помог и большой стакан крепкого кофе. Лишь одна мысль немного поддерживала: завтра мы заканчиваем съемки. «И ты увольняешься?» — то ли спросил, то ли констатировал Петя. «Да», — твердо сказала я.
Миша... Теперь мне было ясно, почему он, такой тонкий, все на свете понимающий, не любил, когда мы в его присутствии устраивали дебаты на тему творчества Кукушкинса. Пожимал плечами, морщился, старался уйти... Миша... Наверное, мы уже никогда не узнаем историю возникновения его странного псевдонима. Есть у меня такая идея, что он имел в виду свои брошенные на произвол судьбы романы, но так ли это на самом деле? Могла бы, я думаю, знать правду Вероника, только где сейчас она... Там, где Миша. Там, где наш прекрасный гений Кукушкинс...
Я поймала себя на том, что щеки мои снова стали мокрыми от слез. И еще — что я стою на эскалаторе, быстро несущем меня вверх. И еще... Что сейчас я оплакивала не только Кукушкинса, чей последний роман лежал в моей сумке, не только Веронику, чьи последние строчки были посвящены все-таки мне, но и всех прочих жертв убийцы — Мадам, Саврасова, Линника, Дениса, себя...
Надо заканчивать эту историю. Пусть начнется новая жизнь, где не будет преступлений и не будет потерь. Завтра я съезжу в больницу к Мадам, потом поговорю с оперативником Сахаровым, и мы поставим точку.
Завтра. Это случится завтра.
Глава двадцать третья
— Завтра! — сказал Вадя в ответ на вопрос Гали, когда мы отпразднуем окончание съемок.
— Где собираемся? — смачно откусывая половину яблока, спросил Денис.
— Можно у меня, — предложила Невзорова, свеженькая как огурчик, несмотря на вчерашние возлияния.
— Отлично! — подвел итог Вадя. — Собираемся у Людмилы. Явка к семнадцати часам. Прошу не опаздывать.
И мы начали работать. Как ни странно, обошлось без ссор и скандалов. Сладков, необычно покладистый и умиротворенный, делал все как надо. Даже я его не раздражала. Мне всегда казалось, что он из тех мужчин, кому необходимо жениться. Возможно, я была права. Свадьба состоялась только вчера, а новоявленная супруга уже обезвредила Сладкова. За день она дважды заходила в павильон, суровым взором осматривала всех и, зачем-то погрозив мужу толстым красным пальцем, исчезала. Он провожал ее счастливой улыбкой...
Вся группа умиленно поглядывала на Сладкова. Молодожен млел под этими взглядами. Невзорова, как многие артистки, порывистая и сентиментальная, улучила момент, подбежала к нему и чмокнула в щеку. От неожиданности Сладков покраснел, отошел в тень и там громко сопел, пока режиссеру вновь не понадобилась его кастрюля с дымом.
Все это было бы прекрасно, если б не одно обстоятельство: мне хотелось умереть. Депрессия, подбиравшаяся ко мне все последние дни и ночи, наконец овладела мной. Я машинально исполняла свои обязанности, не переставая думать обо всем, что случилось. При этом ничего дельного мне в голову не приходило. Одна фраза, мелодраматическая и мне, в общем, несвойственная, крутилась постоянно: «Какая трагедия... Какая трагедия...» Как попугай повторяла я про себя эти слова, но вдруг почувствовала, что слезы опять близко, и взяла себя в руки. Приложенные усилия не пропали даром. Когда Вадя, обладавший чувствительностью компаса, подошел ко мне и шепотом спросил, чем я так расстроена и все ли из моих знакомых живы, я сумела криво улыбнуться ему и ответить, что пока живы все, а вот что будет дальше — предсказать не могу. Вадя всполошенно посмотрел на меня и расспросы прекратил.