Дарья Дезомбре - Тени старой квартиры
Любочка, нацепив очки, склонилась над карточкой. Ксюша выглянула из-за ее плеча и ахнула.
Ксения Лазаревна с невыразимым ужасом смотрела влево и вниз. И нет, не на макушку, как им раньше казалось, Леши Лоскудова. А на то, что было скрыто этой макушкой. На ножки сидящей у матери на коленях маленькой девочки. Ножки, обутые в красные ботиночки.
Он
Мать созналась не сразу – и как же он ненавидел, когда она ему врала! Но убивать ее не имело смысла – ей было уже хорошо за семьдесят, кроме того, она не пила – а значит, не могла проговориться, как сестра, по пьяному делу. Впрочем, даже если бы такая экстравагантная мысль пришла ей в голову, это можно было бы легко списать на старческий маразм.
– Хоть слово скажешь – отдам в дом престарелых, – предупредил он на всякий случай.
Домов престарелых «для бедных» мать боялась пуще чумы: облупившиеся стены, забитая канализация, забытые старики, лежащие в собственных экскрементах… Спасибо, не надо: маму-Зину вполне устраивала усадьба «Отрада» – большой светлый дом на берегу речки, белоснежные простыни, улыбчивый персонал. О нет, за маму можно было не беспокоиться.
– Долго ж еще они нас «пасли», гляди ж ты, – мать добавила грязное ругательство – в старости она совсем перестала себя контролировать: обожала поесть, будто утешала за бесконечные диеты с целью «сохранить форму» в молодости и зрелости. И сразу же раздалась квашней. Каждые полгода-год он привозил в «Отраду» новые комплекты одежды – все бо́льших размеров.
– Тебя тоже вызывали в Большой дом? – сморщился он от едкого дыма материных сигарет, отвел полную морщинистую руку в сторону окна.
– Вызывали, – она упрямо выдохнула в сторону сына. – Когда тот пропал. Но я так рыдала, залила им в кабинете весь стол молоком – не успела сцедиться перед уходом, что они пожалели, видать… Отпустили. Так я и не знала ничего, пока сестра твоя ко мне не заявилась с требованием правды, – она усмехнулась. – Лахудра. Вот уж кто любил твоего папашу, так это…
– Я знаю. Продолжай.
– Да нечего рассказывать. Капитан – не гэбэшный, а милицейский, опознал его – совсем случайно, на улице. Тогда, лет пятнадцать назад, присутствовал при задержании, а папаша твой – молодой еще был, здоровый, дал стрекоча. Тот, лейтенантик, за ним побёг, но упустил, питанье-то разное, – мать захихикала, а он поморщился.
– Опознал – и что? Стал следить?
Она равнодушно пожала пухлыми плечами под шелком халата:
– Наверное. Не просто же так Аршинин в бега ударился. Видать, просек что к чему. Не дурак был, папаша-то твой. Выживать умел, – она опять захихикала, и он поморщился от отвратительного подтекста.
– Хватит, – сказал он холодно. И мать сразу поняла: дальше шутить не стоит, он на грани – чутье в ней все-таки было звериное. И сразу сменила тон.
– Хороший капитан. За мной тоже ходил – это когда Аршинин пропал. Я было решила, что нравлюсь ему как женщина. Улыбалась, как дура, блузку с воланом пошила из старого платья крепдешинового. А капитан, видать, рассчитывал, что я к мужу его приведу – в тайное, значит, логово. А я повертелась перед ним, повертелась, а потом нашла себе Носова, – она расхохоталась. Когда мать смеялась, голос ее звучал как в молодости – серебряным колокольчиком. Он на секунду будто окунулся в детство – не на этот ли смех запал его отчим? Но тут она сложила из толстых пальцев объемистую фигу: – Ничего он от меня не получил, ни-че-го.
Он с усмешкой взглянул на мать: вот ведь – не отца же она, в самом деле, защищала, ведь и не любила его, судя по всему, по-настоящему. Но обида полувековой давности жгла сердце – как это тот капитанишко посмел не отреагировать на ее женские чары?!
– А старуха – откуда в этой истории появилась старуха? – решил он все-таки поставить точки над «i».
– А она-то тут с какого боку? – искренне удивилась мать. Он внимательно на нее посмотрел: вроде не врет.
– Аллочку (черт, он так и не смог избавиться от этой манеры называть ее ласкательным, детским именем) вызывали уже в Большой дом. После того как твой незадачливый капитан передал им всю информацию и получил по голове за то, что не побежал с ней к гэбистам раньше, упустив военного преступника, они нашли в регистрационной книге запись: старуха из вашей коммуналки приходила на Литейный. Прождала следователя около часа, а когда тот пришел, сказала, что плохо себя чувствует и зайдет попозже. Тогда этому никто не придал значения, но…
– Да сдрейфила она, – устало сказала мать. – Вот и все.
«Вполне может быть, – подумал он. – А может, так ненавидела Комитет и комитетчиков, что не решилась доверить им свою тайну».
– А ты? – вдруг совсем тихо произнесла мать, и он насторожился – такой вкрадчивый голос был у нее редкостью.
– Что – я? – нахмурился он.
– Ты Аллочку – сам?
Он похолодел, преодолевая себя, поднял глаза и заглянул в ее глаза: одно дело – древняя тайна, которая сейчас заинтересует только журналистов, работающих с черным пиаром. А другое – собственная дочь, кровиночка. Хватит ли тут сдерживающих элементов в виде угрозы государственного дома престарелых?
– Са-а-ам, – не дождавшись ответа, протянула мать. И он увидел, как некогда красивые губы пошевелились и сложились в легкую улыбку. – Так я и знала.
Он замер. А потом начал говорить. Медленно, чтобы у нее было время подумать.
– Хотел тебя, кстати, предупредить. Все деньги я завещал благотворительным фондам. Неплохой пиар, согласись… Так вот: что бы со мной ни случилось… Попади я в тюрьму, умри – тебе не достанется ничего. Ты сама знаешь, что это значит.
Ни один мускул не дрогнул в материном лице. Оно оставалось спокойным, умиротворенным.
– Правильно сделал, – она чуть качнулась в своем удобном кресле-качалке в стиле ретро. Будто кивнула головой. И хотя этот ответ мог означать согласие с его идеями благотворительности, но он понял: мать поддержала его совсем в другом решении.
А он снова стал дышать и впервые подумал, что, пожалуй, его родители стоили друг друга.
Маша
Все самое страшное в этом городе завязано на 900 днях. Как же она раньше не догадалась? Бабка говорила ей: в блокаду я окончательно стала атеисткой. Многие люди перестали верить. Невозможно верить в Бога, который допустил такое. Подобные испытания калечат дух, даже если ты смог преодолеть страх и голод, голод и страх. Пусть ты никого не предал, даже себя. А истории героизма, так уж повелось, всегда соседствуют с историями человеческой низости, будто людская природа не терпит перекоса в одну сторону и требует обязательного равновесия плюса и минуса.
В блокаду милиция была перегружена работой – Маша часами читала, читала, читала отчеты и сводки. И не было им конца. Существовало три основных направления: поддержание общественного порядка, работа в системе МПВО (местной противовоздушной обороне) и борьба с уголовными преступлениями. В школах и домохозяйствах создавались группы. Бригадмил, добровольцы-общественники. Граждане от 16 и до 60 учились обращаться с оружием. Улицы патрулировали, предприятия, занятые в военной промышленности, охраняли с особенным тщанием. Вокруг города с началом войны была создана заградительная линия из личного состава милиции с контрольно-пропускными постами. Шпионов было не так много, как их представляла помешанная на шпиономании пропаганда, но и у немецкой, и у финской разведок существовала своя сеть агентуры в городе. Фашистские ракетчики подавали световые сигналы с чердаков и крыш, из окон пустующих квартир, указывая самолетам цели для бомбометания. Активизировались и распространители вражеских листовок. В город устремился целый поток людей с оккупированных территорий: Прибалтики, Карелии, Ленобласти. И вместе с эвакуированными в самом начале войны в Ленинград просочились преступники всех мастей: часть из них была освобождена из прифронтовых лагерей и тюрем и использовалась немцами в своих целях. Эвакуация, начавшаяся на крупных предприятиях, порождала панику, многие из заводского начальства нагревали руки на «хищении социалистической собственности» – речь шла об огромных по тем временам суммах. Другие, уверенные, что скоро немцы войдут в город, срочно скупали драгметаллы и валюту – на миллионы рублей. Плюс – предметы первой необходимости: керосин, мыло. И продукты, с целью спекуляции, – еще до того, как сомкнулось кольцо блокады, задолго до начала голода… В середине июля 41-го была введена карточная система – и поднялась уже новая волна злоупотреблений на местах – сокрытие товаров от переучета и присвоение неучтенных продуктов. Маша ошарашенно вчитывалась в цифры: Ждановский, Петроградский, Красногвардейский райпищеторги… По всему городу началась эпидемия воровства. Воровства, ставшего прелюдией разбоя уже в блокадные дни. Стихийно возникавшие грабительские группировки нападали на машины с хлебом, на булочные. Милиционеры, сотрудники УГРО, сами с прозрачными от истощения лицами и распухшими от голода ногами умудрялись ловить грабителей. И, по законам военного времени, просто отстреливали, как бешеных собак, без суда и следствия. Впрочем, как отмечалось даже на сухих страницах официальных документов, часто воры не были «чуждым нашему народу элементом», а просто доведенными до предела людьми, с «поплывшей» от голода и отчаяния психикой. Отчаяние – спутница безумия… Читая бесстрастную сводку блокадных событий, продолжая делать записи своим ровным почерком отличницы, Маша чувствовала, как смыкается в беззвучном рыдании горло. Маленькая Любочка представлялась ей и она сама – в описываемых обстоятельствах. Бабка ее – выдержала, выдюжила. А она? Смогла бы? И снова отвечала себе – нет. Ее психика сделана не из таких крепких материй. Любочкина же душа виделась Маше сотканной из волшебных эльфийских металлов серебристой кольчугой. Тонкой и прочной, неподвластной ни сказочным стреле и мечу, ни реальным ужасам военного времени. Любочкино неистощимое чувство юмора, ирония, оптимизм… «Боже мой, – думала Маша, – какой силой надо обладать, как дорого он дался людям того поколения, этот оптимизм».