Владимир Югов - Трижды приговоренный к "вышке"
Следовательно, Дмитриевский не поверил всем! Но он не поверил и тебе! — воскликнул Гордий. — А, не поверив, стал лгать, оговаривать себя. От хорошей жизни? Перед ним стояла все время эта «вышка». Ее внушил Меломедов. Дмитриевский и в самом деле подумал: «Все. Все. Все доказано…»
Гордий бы мог разубедить его. Он бы мог… Нет, нет! Это вещи несовместимы — мог и не смог… Даже заикаться не моги, от чего ты мог, а не смог! Ты что-то тогда, в какой-то миг упустил. И Дмитриевский тебя успокоил: «Все верно вы говорите…» А сам уже тогда решил «признаться» на суде. А перед самым главным, когда следователь Меломедов «уговорил» Дмитриевского, что именно «признание» окажется его спасением, ничто иное, все остальное бессильно, — Гордий не смог силой истины, силой логики доказать, разубедить Дмитриевского, что все не так! Есть преступление. Если ты его не совершал, то его совершил кто-то иной, и обязательно этот «иной» должен за это ответить.
Но тогда Гордий… В те дни хлопот по защите (Гордий сказал об этом потом Басманову, и то — как верному старому товарищу), именно тогда умирала дорогая Нюшенька. Дело — конечно, прежде всего. Ах, смешно! Чистая светлая жизнь ее как бы заставляла биться за невинно взятого под стражу Дмитриевского и его брата. В своем состоянии, однако, Гордий где-то пропустил момент, когда Дмитриевский и вовсе сломался. Он до этого был хил, как говорят жесткие товарищи, признающие этаких шумящих и защищающихся до последнего себя следственников. И он, увидев, что Дмитриевский, как-то безучастно ставший отвечать на вопросы Гордия, не сделал должных выводов. Он думал о жизни и смерти Нюши, так на глазах угасающей, тихо угасающей, угасающей безропотно, без крика и сожаления, что она его оставляет одного. Она всегда была в курсе его дел, она всегда ему помогала и словом, и делом, и советами. И тут он оставался один, и уже тогда наметились у него нелады с молодым начальством, выдвигавшимся пока в слухах кулуарных, тут шло дело Дмитриевского, кружилось, запутывалось. Дмитриевский сник, побелел, стал безразличным, а он, Гордий, метался между смертью дорогой Нюши и между сдавшимся на чью-то милость Дмитриевским. Он, Гордий, еще тогда не знал, что этот молодой человек, закроется руками, как страус крыльями, и станет ждать милости от всех, кто его окружает в нелегкий испытательный час его жизни.
Вот тогда он «упустил» веру Дмитриевского в наш закон! Он — уступил!
Тогда он «заставил» и Романова подыгрывать двоюродному брату.
Чтобы не было вышки. Сказал им: «Вы оба знали Иваненко. Так лучше!»
Вышки во второй раз и в самом деле не было. Было 11 лет Дмитриевскому, 3 года Романову.
Через три дня после суда Гордий шел за гробом любимой женщины, теперь уже мертвой, теперь уже лишь в живых цветах. Плакал оркестр, плакали подруги жены, плакали дети, она часто ходила в соседнюю школу, все им рассказывала: как было, как потом еще было… Они ее, кажется, любили. Потому что плакали…
А эти двое? Невинные? Или это мое собственное заблуждение? Может, я потерял не только чутье — голову? И ориентируюсь не совсем точно? — Так он думал дня через три, когда вдруг понял, что Нюши нет, ее нет на самом деле, и уже никогда не будет, не будет, не будет… и надо все-таки жить, ничего не поделаешь. — Может, они, эти пианисты, доценты, теперь так хитры, так ловки, что не распознаешь? (Романов был доцент, прочили ему великое будущее. Принял приговор молча!) — Вдруг те, кто приговорил их, не ошибаются, а ошибаюсь я?
Непрошенное зло вспыхивало в нем, он сидел при погашенном свете, думал, изредка плакал и радовался тому, что плачет; выплакавшись, он чувствовал себя каким-то свободным, легко было ему вспоминать жену, теперь бы она хлопотала, что-то бы стряпала, он, уткнувшись в бумаги, ей что-то бы читал… Это все повторялось в нем, а потом неожиданно стали появляться они — Дмитриевский и Романов. Все было с ними с каждым разом сложнее, и он чувствовал, что не прав, говоря о них, пианистах, доцентах, так обывательски зло, беспричинно обвинительно, грубо и глупо.
Шло потом еще время. Он переворачивал бумаги, говорил и говорил с людьми, которые были причастны к делу. Он приказывал уже себе: «Думай о них! Думай об этих двоих» (то есть об этих Дмитриевском и Романове, этих двоих — талантливых ребятах, осужденных и во второй раз вот так, на его взгляд, несправедливо). Думай о них даже лучше, чем они есть! Так должен поступать истинный юрист, адвокат, защитник!»
И он находил новые доводы, чтобы сказать о их невиновности, он был уверен, что они невиновны.
После того, как он выписался из больницы, — немедленно продолжил «копание» в этом, как теперь уже многие уверяли, гиблом деле.
— Вы, Иван Семенович, зря это опять, по новому кругу затеваете… Вы лишь поглядите, сколько против вас!
Силы были, конечно, неравны. Он — один. А тут… Тут и милиция, и судья, и заседатели, и прокурор…
Он шел пешком от остановки «Совнаркомовская» до Каскадной лестницы в саду имени Шевченко (так называемое место свидания). Девять минут. Это, вспомнил (многие страницы протокола знал наизусть), — установлено и протоколом «воспроизводства обстановки и обстоятельств события».
«Таким образом, — вновь перешел на свой, юридический язык, — без учета времени на ожидание транспорта, убитой понадобилось бы для прибытия с вокзала на место свидания не менее 25–27 минут, а с учетом ожидания транспорта, во всяком случае, не менее получаса. Следовательно, из времени в полтора часа, бывшем в распоряжении убитой, на преодолении пути от Клочковской до вокзала, от вокзала до сада и оттуда до встречи с одной из свидетельниц на Клочковской, нужно было затратить около одного часа. Чтобы покупаться, одеться, — всего 30 минут? Нереально! Обвинительная версия, по которой свидание и спор между Дмитриевским и Романовым в саду заняли около часа, явно опровергается!»
«Думай! Думай! Анализируй!» — «Плюнь! Опять попадешь в больницу», тем же голосом возразил в нем кто-то.
«Следователь настаивал, чтобы я доказал свою «спасительную» версию о длительном знакомстве со Светланой Иваненко, но поскольку я ее не знал, то ничего самостоятельно сказать не мог…»
«Дома у Светланы никогда не был, с ее родными не знаком, разговора с ней о ее родных не заводил, подруг ее не знал — она меня с ними не знакомила… Да и как могла знакомить, когда ее, Светлану Иваненко, я никогда не знал…»
«А ты говоришь — плюнь! Кто же тогда, как не ты? Это же подло уйти теперь в сторону!»
«Перед описанием расположения дома и обстановки Иваненко, со мной разговаривали неоднократно в разное время… Потом надо было описать дом и обстановку. Я уже сказал: там никогда не был и расположения мебели не знал, поэтому отказывался описать все, ссылаясь на плохую память. Следователь помогал мне, но я старался уйти от детального описания. Следователь задавал наводящие вопросы. Только после того, как я посмотрел план, который мне показали, я его потом нарисовал…»
Память работала мощно, в адвокате спорили два, не уступающих друг другу человека. Они друг с другом не соглашались. Но память, воспроизводившая признания Дмитриевского, признания в его пользу, работала и работала, заставляла Гордия забывать о собственных противоречиях, противоречиях внутри себя, и он «заводился», все с большим и большим прозрением видя, как Дмитриевский сам лез в петлю, не понимая того. Он уходил от вышки, но он шел к длительному сроку наказания. По сути и Гордий, отступая, вел их к этому.
«Затем мне предстояло нарисовать словесный портрет Светланы Иваненко. Это было для меня трудным делом, так как я ее никогда не видел. Долго я отделывался общими фразами, называя такие приметы, которые можно сказать о любой девушке. Но потом меня прижали, и я, по намечным подсказкам следователя, описал приметы: рост средний, фигура изящная, щеки пухленькие, подбородок полненький, губы средние, миловидная, прическа пышная, характерных особенностей нет. Цвет глаз, сказал, не помню…»
«Еще предстояло самое трудное — опознать Светлану на фото. Мне предложили три карточки, и я растерялся. Перед опознанием мне говорили, что решается моя судьба, я должен опознать, иначе не поверят, что я сожительствовал и что убийство — это бытовая драма…
Все три могли подойти к моему описанию. Мне казалось, что среднее фото более всего подходило к тем намекам и попутным замечаниям. Указал на среднюю, но не угадал. Остались две крайние. Растерялся, не знал, на какую указать. Минут 30 думал. Следователь не выдержал и сказал: «Может, тут вообще нет Иваненко?» Прошло полтора часа, понятые стали нервничать. Тогда я решился, незаметно приподнял фото и на обороте увидел подпись, после чего уверенно указал на фото № 3. После этого мне пришлось давать объяснения, почему не мог сразу опознать и убеждать, что это не нежелание, а переживание при виде фото…»