Фил Уитейкер - Портрет убийцы
Она была человеком, полным энергии, склонным посмеяться, замкнуться, самоуверенная. Тихий голос, мягкий йоркширский акцент. Ее портрет дался мне с большим трудом. Она обожала фрески Ренессанса и импрессионистов. Сама упорно писала в стиле модерн, думая об исходящих от нас волнах, о том, какое мы оказываем воздействие на окружающее нас пространство самим своим существованием. Она была блестящим художником — технически, творчески, интеллектуально, — человеком совсем другого класса, чем ее однокашники. Ее работа поражала меня, смущала, пугала мысль, до чего она может дойти. А я ведь был не лишен тщеславия. Преподавание было средством, способом существования, но я продолжал следовать своей мечте. Я продал свои картины частным коллекционерам в центральных графствах, мне дважды предлагали представить мои работы на приз «Северное сияние». Но я мог надеяться лишь на то, что они дадут мне возможность существовать. А работы Изабеллы обладали потенциалом, способным изменить ее жизнь.
Я не мог поверить, что она согласится жить со мной, но она согласилась. Эта мысль настолько опьянила меня, что я совсем не думал о риске. Меня вызвал декан и сказал, чтобы я прекратил эту связь. «Прекратите», — были его слова. Или, если я не могу, надо по крайней мере, черт возьми, быть осторожнее. Я не послушался. Мне хотелось одного — обладать ею, обладать всецело, где угодно, так часто, как смогу, это была безоглядная, глупая жажда обладания. Вот мы сидим одни в студии и разговариваем об уик-энде, — разговариваем лениво, думаем, что надо работать, но нас манит вместо этого потратить впустую день. Внезапно она встает и идет в уборную. Когда она встала, под джемпером обрисовались ее груди. А когда она выходит из комнаты, я смотрю, как рубашка обтягивает ее ягодицы. В ее отсутствие я буду истязать себя, думая о том, как она сидела тут, спустив носки, открыв воздуху интимные части своего тела. Вернувшись, она поймает мой взгляд и сразу все поймет — и в следующую секунду мы уже будем целоваться, вцепившись друг в друга, сдирая друг с друга одежду. Для этого достаточно одного взгляда — блеснуть глазами, посмотреть, и все оживает.
Я не мог играть в эту игру, правильнее было отступить. И хотя мне отчаянно хотелось кончать в ней, это была небольшая жертва. Многие месяцы все шло о'кей, а потом мне стало все безразлично. Мы были молоды, неуязвимы, перед нами открывалось будущее безграничных возможностей. Я позволил себе потерять контроль. Под конец мы оказались такими же, как все — людьми с психологией, присущей остальным представителям человеческой породы.
Раз или два я готов был совершить зигзаг. Покончить с этим, сбежать. Но мне никогда не удавалось пройти через это. Я не мог представить себе жизнь без Изабеллы. И когда я это понял, я предложил ей выйти за меня замуж. Она молчала — не говорила ни «да», ни «нет». Просто смотрела на меня определенным образом. Словно, сделав ей предложение, я уронил себя в ее глазах.
Проулок Байарда ответвляется от Ворот Флетчера, неподалеку от Кружевного рынка. Нет необходимости выходить прямо на Верхний Лаз и прогуливаться там. Переулок Шерстяной Пряжи, Переход в Рабочие Дни, Маленький Холмик, Пустой Камень с открывающимся оттуда видом на Узкое Болото. Для тебя это всего лишь названия, а у меня они в крови, это мое родное. По обе стороны тянутся старые кирпичные склады, высоко вздымающиеся над твоей головой, разрезая на полоски небо. В свое время это были мануфактуры, принадлежавшие большим текстильным фирмам, семейным династиям эпохи индустриализации. В воздухе висела дымка от хлопковой пыли, стоял треск станков, ткущих кружева. Теперь многие из этих кирпичных коробок превращены в квартиры, иные стали ночными клубами, ресторанами, новыми колледжами. В проулках полно студентов, покупателей, молодых рабочих. Проходя мимо, ты улавливаешь обрывки их болтовни: «Фантастическое место… Все, что угодно, продают с порога… Невозможно купить квартиру дешевле ста восьмидесяти тысяч». И чем дальше ты идешь, тем больше всякого слышишь, тем более живым кажется этот район — он процветает, как и век назад, когда эти склады в последний раз являлись сердцевиной города.
Но постарайся увидеть все моими глазами. Когда мы с Изабеллой переехали сюда, район был в упадке, заброшенный. Никто не хотел тогда жить на Кружевном рынке. Фабрики и склады не работали уже не одно десятилетие, окна забиты досками, чтобы бездельникам было где писать граффити. То тут, то там какая-нибудь второсортная компания, производящая одежду, все еще пыталась выжить — грязная вывеска над дверью сообщала, что внутри еще жива коммерция. Бюстгальтеры, нейлоновые рубашки, трусы — ни одного модельера нет и в помине. Это было место, чье время было и прошло. В те дни никто не говорил о возрождении города. Все первопроходцы лежали в ящиках, заполнявших пригородные участки. Я спросил однажды Изабеллу, какой ее девиз в жизни. Она рассмеялась и сказала: «Никогда не жить в Барраттовском приюте».
Сто восемьдесят тысяч. А нам дом не стоил и восьмисот — тогда. Одному Богу известно, за сколько он пошел бы сейчас. Я так никогда этого и не узнаю. Он полон картин, воспоминаний, фрагментов жизни, с которыми я не могу расстаться. Мы купили его, чтобы он стал нашим домом. Большего мы не могли себе позволить. Да и не хотели.
Кончив бродить по Кружевному рынку, иди сюда. Ты узнаешь дом по своему предыдущему посещению, но не думай об этом. Постарайся увидеть его, как я впервые его увидел лет тридцать назад. На Верхнем Лазе было пустынно — лишь выброшенная кем-то газета катилась по тротуару. Впереди нас шел агент по продаже недвижимости, рядом со мной — Изабелла. Мы дошли до проулка, агент исчез, я только было собрался кинуться за ним, как Изабелла сжала мою руку: «Смотри-ка». Я проследил за ее взглядом. Желтый, веселого цвета картона, круговой выступ из волнистых полосок. На стене над входом — гаргулья в виде солнца. Отчего-то появилось ощущение счастья. Я думаю, то же почувствовала и Изабелла.
В свое время в доме была мастерская. Он стоял в конце выложенного булыжником проулка, позади домов, выстроившихся на самом Верхнем Лазе. Свет тут был поразительный. Но сто лет назад, когда был бум в экономике, сады и задние дворы продавались для строительства новых фабрик. В 1930-х годах, когда производство кружев умерло, здесь стали жить люди. Покончив с преамбулой, агент повел нас по помещению. Доски стен были грязные и голые, краска — в пятнах от табака, рамы на окнах прогнили, и в воздухе пахло мочой.
Агент был живым воплощением пессимизма. За тот год, что дом был выставлен на продажу, сюда приходило бесчисленное множество покупателей. К тому времени, когда мы закончили осмотр первого этажа, я уже готов был уйти, но Изабелле захотелось подняться наверх. Вообще-то там было еще хуже, но весь второй этаж смотрел на юг и был отдан под одну большую мастерскую: там были огромные, от пола до потолка, окна, целых четыре, разделенные колоннами из кирпича. Я так и видел кружевниц, которые сидели тут, согнувшись над своими рамами, работали вечерами, как позволял в зависимости от времени года солнечный свет, заливавший весь верхний этаж. Я увидел себя и Изабеллу, занятых тем же, — только у нас вместо рам будут мольберты, а нашим орудием будут краски и угольные карандаши. Мне не надо было ничего говорить, даже не надо смотреть на Изабеллу. По пожатию ее руки я понял, что и она так же это видит. Эта комната будет нашей студией.
Эта комната и то, что она сокрыта от глаз, и гаргулья в виде солнца над входом. Прежде чем уйти, мы назвали свою цену. Что-то в глазах агента навело на мысль, что он считает — над ним подшучивают, но я так и не понял, подшутили ли над нами, или же мы подшутили над ним.
Мы с Изабеллой прервали нашу работу и начали обратный отсчет. Весь дом требовал доделок, а денег было мало. Главное бремя, несмотря на усталость, приняла на себя она. Я учил посредственных студентов рисовать с натуры, а она красила стены. Мои друзья, ее друзья стали отпадать, как старая кожа. Это не была просто незаконная беременность. Никто, казалось, не мог забыть, что один из нас был педагогом, а другая — ученицей. Атмосфера накалялась, как только я входил в Общество культурных связей. Ее родители отошли от нас, она уже не вела себя как человек, которому на все наплевать, не держалась свободно. Мы были предоставлены самим себе.
Я возвращался домой как можно раньше. Порой она выглядела потрясающе — ублаготворенная, с животом, натягивавшим материю комбинезона. Полоски эмульсии, оставшиеся от того, когда она провела рукой по лбу, белые капли в волосах. А в другие дни я обнаруживал ее на нижней ступеньке лестницы — она сидела с сигаретой в руке чуть не в слезах, усталая и ничего больше не желающая. В такие вечера я уводил ее в кабачок, думая — плевать на деньги, напаивал допьяна ее и себя, и мы выкуривали целую пачку самокруток. Обычно после этого мы снова чувствовали, что все в порядке.