Геннадий Головин - Стрельба по бегущему оленю
Он не знал, когда Жигулев уехал в Москву, и вообще, в Москву ли? Он впервые услышал об этом парне здесь, в доме Мартыновых, и вполне могло оказаться, что именно этот незадачливый влюбленный — тот преступник, которого он ищет.
Тем не менее он постарался, чтобы в глазах этой женщины на парня не упала даже тень подозрения. В необыкновенное раздражение приводили его всегда эти розы федоровны, с легкостью неописуемой вешающие собак на людей. Недаром все-таки мудрейший Мустафа Иванович в минуту начальственного раздражения говаривал: «Чистоплюй ты, Павел, одно слово — чистоплюй!» И заканчивал обыденной своей фразой: «Надклассово мыслишь, понимаешь…» — загадочной и многомысленной.
На «чистоплюя» Павел не обижался. Ответствовал всегда одинаково и даже всегда одинаково нудным голосом: «Это только для юриста ясно, что подозрение и обвинение — две большие разницы. Для юридически темных подавляющих масс подозрение — это уже обвинение. „Честного человека не заподозрили бы…“ — вот и весь сказ. Я стараюсь руководствоваться (в соответствии, между прочим, с законом) презумпцией невиновности тех, кто привлечен к следствию. Большинство же людей рассуждает по поговорке: „Нет дыма без огня“. И в данном частном случае прав я, а не большинство. И никто меня в противном не убедит».
«…Жигулев, без сомнения, очень любопытен, — решил Павел, — и, видно, придется съездить в Москву. Но нечего прежде времени пятнать мальчонку. Ничегошеньки еще не известно».
Роза Федоровна стояла, поджав губы, — явно разобиделась. И, наконец, нашла, как уесть этого стручка за нанесенное ей тяжкое оскорбление недоверием.
— Вы там книжечку какую-то показывали, — сказала она сухо. — Ну-ка, дай я взгляну, какой-такой ты милиционер…
Павел рассмеялся и раскрыл перед ней удостоверение.
Она читала долго и въедливо. «Печать чего-то расплывчата», — сказала.
Потом достала из передника огрызок химического карандаша и многообещающе добавила:
— А фамилию твою я все ж-таки перепишу.
И написала — крупно, хоть и кривовато, на листе, который услужливо, даже поспешно, выдернул из блокнота Павел:
«ИГУМНАВ ПАВЛ НИКОЛАЕВИЧ».
— Будьте столь любезны… — сказал несколько неожиданно для себя Павел, пряча документ. Ему было все-таки неловко: окрошкой-то кто его кормил?
5. В МОСКВУ! В МОСКВУ!Он давно уже не был святым, и если вдруг выдавался выходной день, любил его проживать, как и большинство грешных: валяться в кресле, удивляться глупости телевизионных передач (и себе, глядящему эти передачи), сладко дремать после обеда в ожидании, когда его коммуникабельная жена обзвонит всех знакомых и найдет тот дом, куда они вечером пойдут в гости, сходить в гости, а потом до изнеможения почитать чего-нибудь этакое, модненькое, уже в постели, почти пересиливая себя…
Он не был святым, но в разгар дела выходные приводили его в тихое бешенство. Ритм жизни начинал напоминать ему бестолковый ритм попавших в затор машин: короткий взрев двигателей, двести метров пустого шоссе и вновь — остановка, и нетерпеливый раздраженный рев моторов, работающих вхолостую.
У Мартыновых он был в субботу и по дороге домой вдруг решил сегодня же лететь в Москву: на завтрашнее воскресенье пищи размышлению не было никакой, а Жигулев, и, в особенности, «старпёр», которому тот обещался переломать ноги, очень его заволновали.
Трех часов ему хватило на все: и убедить прокуратуру в необходимости сегодня же быть в Москве, и выписать командировку, и предупредить жену, и собрать вещи, и успеть на последний московский рейс.
В самолете он устроился на детское место — можно вытянуть ноги — и заснул. Это он умел мастерски — засыпать в самолете, в поезде. Бессонницы мучали его дома.
В Домодедово он вздремнул еще часика три. Так что когда в девятом часу утра он мчался к Москве в мощно гудящем прекрасно отрессоренном автобусе, — к Москве мчался капитан Игумнов, отлично выспавшийся, успевший позавтракать, побриться и даже сменить рубаху.
В то лето самой модной мелодией была японская «Лепесток розы». Неудивительно, что глядя в окно на пролетающие мимо подмосковные березняки, Павел насвистывал себе под нос именно «Лепесток, розы», иногда даже напевал — как ему казалось, вполне по-японски.
В Москве он не был уже года полтора, и потому на Котельническую набережную от площади Свердлова он отправился пешком. Ему доставляло несказанное наслаждение идти по Москве — неторопливо — по Красной площади, мимо храма Василия Блаженного, по набережной грязноватой красавицы Москвы-реки…
На Котельнической набережной было общежитие института, в который держал экзамен Виктор Жигулев. В день отъезда один из сотрудников Павла навестил его мать, сказался товарищем по цеху и взял адресок — на всякий случай, чтобы было где провинциалу остановиться в столь большом городе.
Общежитие живо и неприятно напомнило Павлу общежитие того провинциального университета, где он учился много лет назад. Те же мрачноватые, сиротски освещенные коридоры, тот же запах — запах жития многих людей сообща; те же горделиво играющие мышцами (а потому по пояс обнаженные) парни, те же, казалось, были и девицы — заспанные, неприбранные, с марсианскими трубочками бигуди в головах; те же очереди в туалет, те же парочки, обнимающиеся на лестничных площадках, та же удушливая вонь картошки на домашнем сале… Не любил он свое общежитие, не любил даже вспоминать о времени, проведенном под его кровлей, и разговоры о «незабываемых, веселых, хотя и голодноватых студенческих годах» вызывали в нем отчетливое раздражение.
Пятьсот сороковую комнату он нашел быстро. Постучался — никто не ответил. Вошел.
В комнате было пять коек. На двух спали. В центре стоял стол, по виду которого можно было без труда определить, сколько, когда и что именно выпивали и чем закусывали. Выпивали водку, пиво и дешевый портвейн, закусывали пельменями, вареной картошкой и селедочным паштетом. Если пили пятеро, то пили изрядно.
Павел рассмотрел стол, потом взял гитару, обклеенную рекламными девицами, сел на чью-то пустую кровать и стал подбирать въевшийся в память «Лепесток розы».
У него был слух, и он довольно быстро стал извлекать из инструмента нечто похожее.
Прошло с полчаса. Он играл уже довольно громко, но ни один из спавших и не думал просыпаться.
Наконец, в коридоре раздались оживленные голоса, дверь распахнулась, и боком вошли два парня, тащившие почти полный ящик с пивом.
— По-одъем! — заорал пьяноватым голосом один из них. — Красный Крест пострадавшим от похмелья пожертвовал ящик пива! По-одъем!
— Эй! — стал трясти он одного из спящих. — Витек! Вставай! Одноименное пиво привезли!
Жигулев поднял голову и укоризненно сказал:
— Ну почему ты такой гад? Мне снится девушка, а ты врываешься в такой момент. Ого! — вдруг почтительно сказал он, увидев на столе ящик. — Поверьте моему слову, братцы, не видать нам института в этом городе. Нужно ехать туда, где пивзаводы на ремонте. Вчера мы тоже начинали пивком, а кончили? А кончили безобразными вливаниями семьсот семьдесят седьмого портвейна внутриутробно…
Разговаривая таким образом, в общем-то ни к кому не обращаясь, он сел, наконец, на постели, демонстрируя свою юношескую худобу и незагорелость, — впрочем, от этого он никакого видимого смущения не испытывал. Через секунду он должен был увидеть Павла.
Поднял припухшие, заспанные глаза и сказал:
— Ба, кого я вижу! Товарищ капитан!
Не очень даже удивленно. Нисколько не изменившись в лице.
— Какими судьбами, капитан? И в этом городе, и в этом гадюшнике?
— Почему ты думаешь, что я капитан, а не майор, скажем?
— Год назад вы были капитан. Вряд ли у вас так быстро продвигаются.
— А откуда ты меня помнишь?
— В третьей школе, помните? — мелкашки сперли. Приезжали вы и еще какой-то лейтенант. Помните?
— Смутно.
— А нашли того, кто спер?
— Наверное, нашли. Я этим делом не занимался, не помню даже, почему приезжал.
— А мне говорили — не нашли… — слегка разочарованно сказал Жигулев.
— Товарищ капитан! — обратился к Павлу один из парней. — Если вы не собираетесь никого из нас забирать, тогда, может, пивком немножко побалуемся?
— Почему бы и нет? А если бы собирался забирать, то пива, небось, не дали бы?
— …к пиву вот только нет ничего. Рыбки бы!
— И так хорошо, — сказал Павел. — Избаловались вы тут. Лично я не пил пиво ровно полтора года.
— Полтора года, как у нас в Н. пивзавод на реконструкцию поставили, — объяснил Жигулев.
— А! — догадался наконец один из парней. — Вы, значит, просто земляки?
— Никогда не мог понять своего соседа, который с похмелья помер, теперь понимаю, — сказал Жигулев, залпом вымахнув из горлышка бутылку пива и тяжело дыша. — Он с похмелья даже в баптисты однажды записался.