Том Смит - Ферма
Итак, разрешилась еще одна загадка: почему Хокан предложил моей матери принести с собой картофельный салат. Я был унижен и раздавлен. Оказывается, он поступил так из милости, щедро приправленной снисхождением. Хокан молчал, наблюдая за мной, а мне нечего было ему возразить. От атаки он перешел к обороне.
– Исчезновение Мии расстроило меня сильнее всех. Я сделал все, что в моих силах, и никто не вправе требовать от меня большего. Но нет, мои действия публично подвергает сомнению человек, который пальцем о палец не ударил ради своих родителей, человек, который даже не подозревал о том, что его мать на каждом углу кричит о том, что здесь произошло убийство. Я нахожу это возмутительным. Вы доставляете беспокойство моей жене и оскорбляете моих друзей.
– Я вовсе не хотел никого обидеть.
Хокан принялся натягивать перчатки с видом человека, разочарованного тем, что противник так и не смог оказать ему достойного сопротивления. Но прежде чем он ушел, я быстро добавил:
– Мне нужно лишь несколько ответов, да и то не для себя, а для матери, но до сих пор, невзирая на все усилия, я их так и не получил. Мы даже не знаем, как Миа сумела уйти с вашей фермы.
Очевидно, Хокан понял, что я разделяю – хотя бы отчасти – уверенность матери в том, что дело нечисто, потому что я впервые увидел, как он вышел из себя.
– Вы даже не знали, что ваши родители разорены! Какой от вас может быть толк? Ваш приезд сюда не пойдет на пользу вашей матери и уж наверняка не поможет мне. Вы чувствуете свою вину и пытаетесь избавиться от нее, повысить собственную самооценку. Но я не позволю вам сделать это за мой счет, не позволю совать нос в мои дела и в дела моих друзей, отпуская грязные намеки на то, что мы, дескать, совершили нечто неприличное. Не позволю!
Взяв себя в руки, Хокан решил окончательно добить меня и нанес последний удар, повернув нож в ране:
– В отличие от многих местных жителей, я не вижу ничего постыдного в том, что человек может сойти с ума. Пожалуй, она не замечала этого, но мне нравилась Тильда. Она была сильной. Но вся проблема заключалась в том, что она была слишком сильной. Ей не следовало столь яростно сражаться со мной. Для этого не было никаких причин. Она почему-то вбила себе в голову, что я – ее враг. А ведь я мог стать и другом. Вы очень похожи на мать, но в вашем лице я не вижу и следа ее силы. Крис и Тильда воспитали вас слабым. Дети портятся, если окружить их чрезмерной любовью. Уезжайте домой, Даниэль.
С этими словами он повернулся и ушел, оставив меня стоять в снегу.
Возвращаясь на ферму за рулем своего внедорожника, я не испытывал зла на Хокана. В его словах была доля истины. Однако кое в чем он сильно ошибался. Мною двигало отнюдь не чувство вины, и мой приезд сюда не был таким уж бессмысленным, как он полагал. Здесь находились ответы, и я найду их.
Дома я принялся искать слова, которые мать написала на стенах. За всю неделю, проведенную здесь, они так и не попались мне на глаза. Я всерьез принялся за поиски и в конце концов заметил, что шкаф передвинут на другое место, о чем свидетельствовали царапины возле ножек на полу. Вновь отодвинув его от стены, я с разочарованием обнаружил одно-единственное слово: «Фрея!»
Всего лишь имя, и больше ничего, совсем как в том письме, которое мать прислала мне по электронной почте: «Даниэль!»
Я уже обсуждал с отцом вопрос несходства почерка матери с пропавшим дневником, столь неожиданно найденным в проржавевшей железной коробочке. Но отец объяснил мне, что мать одинаково свободно владеет обеими руками. Как-то летом, посреди ночи, он застал ее, когда она что-то писала на старинных страницах, обнаруженных в земле. Она сама сделала поддельный дневник, воспользовавшись необычными коричневыми чернилами и написав его левой рукой.
Я взялся за телефонную трубку и позвонил отцу. Тот очень удивился столь позднему звонку, но я, не тратя времени на обычные любезности, прямо спросил его:
– Пап, для чего ты передвинул шкаф, чтобы закрыть надпись на стене? Почему ты не захотел, чтобы кто-нибудь еще увидел ее?
Он не ответил, и я продолжил:
– Ты не собрал вещи и не стал подготавливать ферму к зиме. Ты бросил лодку замерзать на реке. Но ты нашел время, чтобы передвинуть шкаф и закрыть им одно-единственное слово.
Он вновь промолчал. Тогда я сказал:
– Пап, когда ты звонил мне из Швеции, чтобы сообщить, что мама больна, ты заявил, что я многого не знаю. Ты говорил, что мама может прибегнуть к насилию. Но все лето она вела себя спокойно и никому не причинила вреда. Так что ты имел в виду?
В трубке воцарилось молчание, но я не унимался:
– Пап, это мама убила Фрею?
Наконец он ответил:
– Я не знаю. – А потом едва слышно добавил: – Но если она действительно виновна, то это многое объясняет.
* * *Заснуть я не мог, как ни старался, поэтому встал с кровати и оделся. Приготовив крепкий кофе, я залил его в термос, а на углях в печке подогрел булочку, вложив в нее несколько ломтиков шведского сыра, чтобы они размягчились. Потом собрал сумку, взял смену белья и даже прихватил блокнот с карандашом, скорее, правда, в качестве символа своих намерений, нежели предметов, которые могут действительно мне пригодиться. Покинув ферму в самую темную ночь в году, я отправился в долгий путь на северо-восток, в сторону большого озера, где купалась мать и в котором утонула Фрея. Бóльшую часть пути мой внедорожник оставался единственным автомобилем на дороге – встречных машин не было. Когда я приехал на ферму деда, как раз занимался рассвет, и небо раскололось пополам между светом и тьмой.
Судя по тому, как мать описывала жизнь на этой ферме, дед слышал, что приближается мой автомобиль. Не успел я постучать в дверь, как она распахнулась, словно он стоял за ней в ожидании. Вот так мы и встретились, впервые в жизни. Волосы его отливали благородной белизной, словно у доброго волшебника из сказки, но при этом были прилизанными и свисали жирными, неопрятными прядями. В восемь часов утра на нем уже были черный костюм-тройка, серая сорочка и черный галстук – дед оделся, как на похороны. Меня вдруг охватило явно неподходящее желание обнять его, словно мы наконец-то воссоединились после долгих лет, проведенных в разлуке. Дед был для меня совершеннейшим незнакомцем, которого я ни разу в жизни не видел, но при этом оставался членом семьи, а родственников принято любить. И разве мог я не испытывать теплых чувств к нему? Что бы ни произошло раньше, я хотел, чтобы он стал частью нашего узкого, маленького круга. Он был нужен мне прямо сейчас. Учитывая, что мать лежала в лечебнице, он оставался единственной ниточкой, которая связывала меня с прошлым. Быть может, все дело было в том, что по мне видно, что я – иностранец, или в моем лице слишком заметны фамильные черты (Хокан вообще утверждал, что я – копия матери) – словом, дед сразу догадался, кто я такой, и сказал по-шведски:
– Ты приехал в поисках ответов. Но здесь ты их не найдешь. Кроме одного, но он тебе уже и так известен. Маленькая Тильда очень больна. Она всегда была больной. Боюсь, такой она и останется.
Он назвал мать «маленькая Тильда», но в голосе его не прозвучало ни презрения, ни любви – дед вообще ничем не выдал своих чувств. Его предложения были гладкими и обкатанными, словно подготовленными заранее, и в них ощущалась точно отмеренная доза степенности, как если бы он говорил о ком-то постороннем.
Я переступил порог фермы деда, которую он построил своими руками еще в то время, когда был моложе меня. Одноэтажное здание, не имеющее ни чердака, ни подпола, выглядело старомодным и на удивление уютным. Внутреннее убранство, очевидно, оставалось неизменным на протяжении многих десятилетий. В гостиной я уловил аромат, о котором говорила мать и который назвала «запахом увядания»: затхлый, спертый воздух, отравленный старыми электрическими обогревателями и липкой бумагой от мух.
Пока дед готовил кофе, я остался один и принялся изучать стены, увешанные наградами за белый мед и фотографиями его самого и моей бабушки. Она оказалась суровой и строгой коренастой женщиной, одетой чопорно и невыразительно, и напомнила мне жену Хокана. Что же касается деда, то он явно гордился своей внешностью и уделял ей большое внимание. Одежду ему наверняка шил на заказ хороший портной. Дед был привлекательным мужчиной, неизменно сохранял серьезность и никогда не улыбался, даже когда ему вручали очередной приз, – строгий отец, вне всякого сомнения, и честный местный политик. Фотографий матери на стенах не было. На ферме вообще не осталось от нее и следа.
Когда дед вернулся с кофе и двумя тоненькими имбирными печеньями, каждое из которых одиноко красовалось на отдельном блюдечке, я впервые уловил запах его одеколона, отдающий лаймом, и подумал, уж не воспользовался ли он им, ожидая, пока закипит кофе. Он сообщил, что вот-вот должны подъехать гости из церкви, которые собираются остановиться у него в свободной комнате, так что, к несчастью, он сможет уделить мне не больше часа. Это была ложь, причем явная, которую дед придумал только что, чтобы максимально ограничить наше общение. Но обижаться я был не вправе, поскольку явился незваным и без предупреждения. Тем не менее столь явное пренебрежение уязвило меня, хотя я и попытался скрыть горечь за улыбкой.