Елена Арсеньева - Венецианская блудница
– Возьмем сотов, – предложил князь Андрей и полез через плетень, окликая пасечника.
Лючия, подобрав юбки, ринулась за ним: эта пасека принадлежала ее мужу, поэтому ничего преступного они не совершали. Однако истинные хозяева ульев – пчелы, верно, судили иначе. Сначала они свысока поглядывали на пришельцев, неодобрительно жужжа. Князь Андрей отыскал в незапертой избешке глиняную миску с сотами и взял немного с собою в малую махоточку. Этого пчелы не одобрили и спустились пониже. Лючия раздраженно отмахнулась раз и другой… потом чаще. Князь Андрей, заметив, крикнул: «Ради бога, стой спокойно!» – но как она могла стоять спокойно, когда черно-желтые летучие враги свистели вокруг, как пули, и лезли прямо в лицо! Да и поздно было: хозяева ульев уже и сами утратили спокойствие и раздраженно стали нападать. Одна из них забилась Лючии в волосы, запуталась в них, жужжала и рвалась вон. Как нарочно, сегодня Лючия оставила длинные, густые кудри распущенными – и теперь напрасно трясла ими, чтобы освободиться от пчелы. В конце концов та вырвалась на волю, но не смогла не отомстить и ужалила Лючию в ухо.
Мадонна! Да ничего больнее и вообразить невозможно! Лючия принялась нещадно бить себя по голове, отчаянно визжа… движения ее взбесили пчел окончательно. Они напали на нее и на князя Андрея, всего перемазанного в меду, с таким неистовством, что молодая пара, отмахиваясь чем попало, опрометью бросилась из огорода.
По счастью, большинство пчел удовлетворились позорным бегством врагов, но две или три не успокоились до смерти, перед которой они крепко ужалили главного похитителя сотов.
Оторвались от преследования только у реки и здесь долго и печально вытаскивали из укусов жала и прикладывали к опухшим местам сырую землю, унимая жгучую боль.
День близился к исходу, и небо с нежными облаками отражалось в темнеющем зеркале вод. Солнце пошло на закат, и бледное, теплое золото окрасило небеса.
– Как мед, – тихо сказал князь Андрей. – Солнце цвета меда. Погляди.
Лючия покосилась в миску, которую он так и не бросил, на какие-то серые, неаппетитного вида комья в ней, сочившиеся тягучей золотистой жидкостью. Брезгливо коснулась пальцем, лизнула.
Это было чудесно! Запах, сладость, аромат ушедшей весны – первый, молодой летний мед! Через минуту они уже вовсю жевали соты, облизывали пальцы, смеялись, глядя друг на друга… У Лючии медом были измазаны щеки – князь Андрей слизнул мед со щек, потом с губ, потом стал целовать ей руки, проводя языком по луночкам вокруг ногтей… Лючия задрожала и припала к его губам, таким сладким, медовым…
Кончилось тем, что они упали в траву и любили друг друга до изнеможения, до темноты в глазах.
Потом оказалось, что уже и впрямь стемнело. Настала ночь, и в лесу зааукали дворовые, высланные Ульяной на поиски пропавших барина и барыни.
Барин и барыня вернулись, все перепачканные в земле и мятой зелени, но, едва обмывшись и добравшись до супружеского ложа, вновь предались буйству любви – самозабвенной страсти, лишь чуть-чуть окрашенной не утихшей болью от пчелиных жал…
Так вся их жизнь, думала Лючия: все прежние недоразумения и мучения заглушены, сглажены неистовой страстью, то и дело бросавшей их в объятия друг друга, не оставлявшей места и времени для споров и ссор, но где-то в самой глубине еще саднит одна рана, будто не извлеченное пчелиное жало…
Лючия старалась не думать о Стюхе Шишмареве, да и он с поры того достопамятного бала не вторгался в ее жизнь, однако слухи о нем волей-неволей до нее так или иначе доходили, омрачая тот обаятельный дух легкости и радости, в котором она теперь постоянно пребывала.
Шишмарев все-таки разбогател, получил свое несусветное наследство! Наяда, прапраправнучка феи Мелюзины, отдала богу душу – причем без всякого соучастия в том своего пронырливого племянника, а просто по внезапной болезни.
В отличие от тетки, которая слыла особой прижимистой, если не сказать скупой, Шишмарев зажил на широкую ногу. Господский дом, в котором половина хором стояла заколоченной, теперь спешно приуготовлялся к пышному балу, на который были приглашены все окрестные помещики. В числе прочих получили приглашение и Извольские, по поводу чего между молодыми супругами произошла первая за последнее время… нет, не ссора, не распря, а так – неурядица. Спор, который никак не мог сладиться, ибо князь Андрей полагал непременным на бале присутствовать, ну а жена готова была на все, чтобы этого избежать.
Ее, как ни странно, поддерживала Ульяна.
Лючия, изведав истинное счастье и покой и прославившись как бесстрашная защитница угнетенных, стремилась упрочить свое реноме, а также сделать счастливыми всех, кто ее окружал. По собственному опыту она знала: ничто не разгоняет так призраки прошлого, как любовные объятия, и заделалась истинной сводней, устраивая как бы нечаянные свидания для Ульяны и Северьяна, явно, хоть и робко, влюбленного в сию трагическую красавицу. И так уж слишком долго не могла Ульяна похоронить память о своем умершем возлюбленном! Что же до уродства, причиненного ей жестокосердной Наядой, то Северьян о нем знал, и не только не исполнен был брезгливости, а напротив, его страсть к Ульяне проникнута была и милосердной жалостью, что, как известно, у русских дополняет любовь и даже, частенько и весьма успешно, ее заменяет. Но тут о замене и речи не было. Северьян был красавец и добрый человек, обожавший и Ульяну, и ее незаконного сына. Ульяна, как и ожидала Лючия, была слишком умна, чтобы упустить свое счастье, так и падающее в руки, подобно спелому яблоку… Словом, князь Андрей дал своей сестре поистине княжеское приданое – и в Извольском поселилась еще одна счастливая пара.
Лючия… да, Лючия и впрямь была безусловно счастлива! Извольское чудилось ей невероятным по красоте местом. Здесь сливались две реки, и солнце садилось как раз там, где одни воды принимали другие. На закат Лючии никогда не надоедало смотреть. Чудилось, образы ее мечтаний и сновидений отразились в реке, как золотые облака! Порою сердце бывало столь переполнено восторгом, что Лючии хотелось молиться. Она бегала в малую часовенку, которая была в имении, становилась на колени; священник, тот самый, что венчал ее с князем Андреем, вполголоса служил вечерню; все это трогало ее до слез… но ни на какой исповеди она не призналась бы, что счастье ее, от которого замирало сердце, куплено за чужое горе. Лючия оправдывала себя тем, что ей никто не поверит: разве такое преподнесешь правдиво? Высказанные чувства, переходя в слова, теряют свою силу! Ее просто примут за сумасшедшую. Не лучше ли молиться за душу рабы божьей Александры – бог весть, за здравие или за упокой, – желая ей всяческого счастья в любом из миров, в любом из градов и весей земных, только не здесь, не в этом доме, где за дверьми – сад, зеленый, кудрявый, с веселым шумом листьев и птиц, не под этим небом, где ночью великолепно светила луна… Лючия самозабвенно отдавалась красоте, окружавшей ее, и волшебному чувству восторга, жившему в ее сердце. Это была любовь, она понимала – и сдавалась на милость своего слабого сердца.
Так оно и длилось, бесконечно длилось это медовое лето, и чудилось, нет конца его чарам.
26
Голосистые лягушки
Спать было совершенно невозможно! Чуть вечерело, на пруду под окнами барской опочивальни заводили свой хор лягушки, и рулады их длились далеко за полночь, а порою чуть не до свету. У Лючии было такое ощущение, что стоны и причитания лягушиных певцов мешают только ей – все остальные их как бы не слышали, а если слышали, то не раздражались, а наслаждались, как соловьиным пением. Ну, соловьи! Их Лючия готова была слушать ночи напролет, и незнаемый прежде трепет пронизывал ее тело, когда трели незримых певцов сливались с их с князем любовными вздохами. Но лягушки… Рассказывали, что это не просто кваканье, а некие серенады, но от этого Лючия еще больше раздражалась.
– Вам же всегда нравились лягушки, – усмехнулся князь Андрей, когда она спросила: нельзя ли, мол, заставить их молчать. – Помнится, я вам как-то посулил (десять, двенадцать лет тому, не скажу точно), мол, ежели наябедничаете, Сашенька, моему батюшке, что я свирепого Катка с цепи спускаю, чтоб побегал да лапы поразмял, не все ж ему лаять до хрипоты! – ну вот, говорю, коли наябедничаете, я вам не токмо сейчас же за ворот лягушек насажаю, но и при всяком удобном случае буду их туда бросать! А вы, вы поглядели на меня как на пустое место, потом пошли к пруду и набрали полные руки лягушек, лягух и лягушат, да так и держали их, пока они, преизрядно вас илом вымазав, не шлепнулись одна за другой наземь и не упрыгали в свое болото.
Лючию так передернуло, что она на время дара речи лишилась. Лягушек… холодных, мокрых, змеино-гладких – руками? И смотреть в их выпученные глаза, ощущать, как вздымается и опадает раздутое горло, из которого так и рвется утробное: «Ква-ква», «Сашень-ква-ква!» Бр-р! Ой, нет!