Сергей Дигол - Утро звездочета
Я даже не удивился, когда отец встретил меня вечером на веранде и сразу показал на наш летний столик, на котором уже стояли два чайника, с кипятком и заваркой, тарелка с печеньем и две янтарные от наполнившего их меда пиалы. Я так и чувствовал, как заботливо накрывшая стол мама затаила за стенкой дыхание, едва услышав мои шаги на ступенях.
— Есть серьезный разговор, — сказал мне отец с улыбкой.
Вот уже несколько дней он не мог пожаловаться на плохое настроение, и все из-за последнего номера журнала «Известия Российской Академии наук. Серия языка и литературы». Вышедший в начале мая апрельский номер содержал большую, на двадцать семь страниц, его статью, публикация которой, как мне казалось тогда, служила для отца хоть бы каким-нибудь оправданием соседства того псевдонаучного мусора, которым соседствовал с его материалом в одном номере. Уже потом, когда отцовские надежды покоились где-то неподалеку от могилы матери, а сам он напоминал уже не поглощенного несуществующим миром живчика, а скорее вселившегося в чужое тело духа, я понял, что та статья значила для отца куда большее. По меньшей мере — кульминацию эволюции всей отечественной филологии на рубеже двадцатого-двадцать первого веков.
Статья называлась «Гибель деепричастия в контексте нарратива современной русской словесности» и действительно вызвала некоторое оживление в научной среде. Открытий от отца никто не ждал. Все понимали, что никаких открытий он не сделал, и в этом понимании не было и капли ядовитой жидкости зависти. И все же от отцовского текста веяло какой-то свежестью.
Было заметно, что автору не составляет труда щеголять непривычными терминами и незнакомыми официальное науке именами, первыми из которых для отца были Мишель Фуко, Рональд Инглхарт и Ихаб Хассан. За монографию последнего, выписанную из Штатов, отец в переводе на валюту выложил немыслимые тридцать шесть долларов, и каждый раз, стоило мне появиться в его комнате, он загораживал книгу рукой, будто считал, что от моего скепсиса страницы скукожатся, а типографская краска и вовсе улетучится.
Статья была для отца чем-то вроде горящего бикфордова шнура, одним видом которого он рассчитывал поднять нешуточный переполох в одряхлевшей отечественной филологии. Время взрыва он тоже планировал; оно должно было совпасть с выходом труда всей его жизни — почти пятисотстраничной монографии, главная идея которой состояла в том, что наблюдаемая эволюция русского языка ведет ни больше не меньше к утрате российской государственности. Судьбу деепричастий отец трактовал как один из первых очевидных симптомов глубины кризиса, и категорически противился постулату официальной науки, не рекомендовавшей употребление деепричастий в разговорной речи. «Потворство оскудению» — вот, пожалуй, самое мягкое определение, которое отец использовал в статье.
«Прививать культуру деепричастий в устном дискурсе, дабы не потерять великий русский нарратив», писал отец, и я, не знаю почему, помню эту фразу до сих пор. Отец настаивал: деепричастия спасут русский язык и предлагал свой план спасения, за что от коллег немедленно получил прозвище «Жириновский», звезда которого стремительно всходила на политическом небосклоне страны. Отца это сравнение не оскорбляло, напротив, он проникся убеждением, что имя одиозного политика можно использовать для собственного продвижения и даже назвал себя «Zhirinovsky of Russian Philology» в собственноручно написанном предисловии к англоязычному переводу книги, которая, по мнению отца, должна была увидеть свет даже раньше, чем публикация на родине.
В заключении к статье, в ее самой громкой и, по всеобщему мнению, наименее академичной части, отец действительно предстал популистом, чем, собственно, и заработал себе первое в жизни прозвище. Ради этого заключения он пошел на невероятные жертву, осознанно затянув выход статьи почти на полгода. Он долго препирался с редколлегией журнала, написал с десяток пространных писем, вечерами засиживался у телефона и, словно забыв о том, что в доме он не один и что на другом конце провода — не маститые профессора и уважаемые академики, будил нас посреди ночи скандальными возгласами.
В конце концов, он добился своего. Статья увидела свет в полной авторской редакции, и я прекрасно помню, с каким достоинством отец положил трубку после очередного звонка в редакцию, услышав заветное «номер вышел». Он посмотрел на меня сверкающими глазами и по моей коже даже пробежал холодок — настолько безумным показался мне его взгляд. Он чувствовал себя победителем еще не начавшейся войны, а для отца наука всегда была единственным полем битвы. Полем, где он знал все о численности, вооружении и дислокацию врагов, а еще — о том, что он все равно победит.
Как ученый, отец никогда не сомневался в собственной аргументации, что дико диссонировало с его неспособностью просчитывать даже самые простые жизненные ситуации. Он так долго разрабатывал свою теорию, что не мог не верить в собственную непогрешимость, и категоричность разбитых по пунктам финальных выводов статьи была для отца всего лишь промежуточным результатом большого и, безусловно верного пути.
В качестве альтернативы языковому оскудению отец предлагал системное и повсеместное насаждение деепричастий и даже предлагал задействовать всю мощь государственного аппарата. Он считал, что русский язык спасет лишь поэзия, а поэзию — деепричастия и, помимо традиционной отсылки к творчеству Пушкина, предлагал, в качестве парного — женского — канона русской поэзии, кандидатуру Марины Цветаевой, в творчестве которой деепричастия, как указывал отец, играют наиболее самостоятельную роль.
Отец считал, что стихосложение должно стать основой государственного делопроизводства и начать предлагал с переложения на поэтический язык указов президента, постановлений правительства и принимаемых Федеральным собранием законов. Запоминаемость официальных текстов, по мнению отца, должна была существенно возрасти, не говоря уже о том воодушевлении, которое произведет на Законодательное собрание произносимое пятистопным ямбом послание Президента.
Поэтический дискурс и ключевая роль деепричастий в модели внутрисоциальной коммуникации виделась отцу мощнейшим мобилизующим фактором, своего рода аммиачным шоком для национального самосознания. Поэзия остановит деградацию русского языка, а значит, и его исчезновение, считал он.
«А чем еще, кроме языка, можем мы, современные русские похвастаться?», риторически вопрошал отец, и смело переходил к заключительному выводу — о неизбежности распада России вследствие деградации государственного языка.
Он совсем не испугал меня обещанием серьезного разговора, и пока он наливал чай — вначале себе, потом мне и, держу пари, даже не вспомнил о томившейся за стеной матери, — я едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. Ни о чем другом, кроме своей статьи, отец думать не мог, и я с удовольствием вытянул ноги под стол, предвкушая этот экзотический аттракцион — более чем пятиминутную беседу с отцом.
На звук льющегося кипятка на веранду вышла мать, бесшумно и явно приберегая в качестве оправдания прислуживание занятым серьезными делами мужчинам. В ее сторону отец даже не повернул головы, и она, чуть слышно вздохнув, присела на край стула у стены.
— Сергей, — насупился он, уставившись на свою чашку, — мне кажется, наступил подходящий момент для судьбоносной беседы. Под судьбой, разумеется, я подразумеваю твою.
Я внутренне улыбался, почти физически ощущая, как уголки рта подпирают мои щеки. Его сдвинувшиеся брови не могли меня обмануть, я чувствовал себя телепатом, читавшим отцовские мысли. Его рот говорил со мной, но голова вела бесконечную полемику со всем научным сообществом. Он спорил с коллегами, ловко отражал контраргументы, с одинаковым бесстрастием воспринимал иронические намеки и сомнительные комплименты. Отец знал, что победил, и его великодушие было непоколебимо. Он окончательно увяз в своем внутреннем мире, и я был бы последним болваном, если бы вздумал рассчитывать, что мои проблемы способны вернуть его на землю.
Я и не рассчитывал, чувствуя себя свидетелем карнавала, наблюдающего за торжеством с обеспеченного напитками и яствами балкона. Мне было весело и одновременно спокойно, и я знал, что могу без малейших последствий позволить себе легкое развлечение, невинную, для нынешнего состояния отца, шалость.
— Время сейчас непростое, — еще больше нахмурившись, бросил на меня триумфальный взгляд отец. — Но трудности — это и есть благодать. Трудные времена — это как гранит для алмаза: подделка о него рассыпается, оригинал станет лишь крепче. Так что грех на времена пенять. Выдержат самые стойкие, будущее нашей нации. Поэтому важно сохранить — что?
— Чистоту помыслов? — попытался подыграть ему я и краем глаза увидел, как маму передернуло у стенки.