Вера Клаусова - Страх. Детектив на один вечер
Она устало вздохнула, откладывая рукопись на стол рядом со своими черновиками, и подумала: «Ну, что ж, видимо, придется как-нибудь заняться и этим…»
Она вышла в кухню, приготовила легкий обед и, наевшись досыта, снова села за рабочий стол. На этот раз ей удалось вполне сносно напечатать несколько страниц. Пока она еще была в первой главе, но уже видела, что работа пойдет, хотя и не так споро, как надеялась вначале. Слово за словом, строчка за строчкой, мысль за мыслью. Может быть, в конце концов, ей удастся связно изложить их на бумаге, так чтобы читатель проникся ими, поверил им и принял за свои. Ведь, честно говоря, разве не в этом заключена мечта всех писателей – заставить остальных смотреть на мир их глазами?
Поработав несколько часов, она решила сделать перерыв и отдохнуть над чашкой кофе с сигаретой в руке. И раз уж никакого другого занятия не предвиделось, решила взять рукопись, которую принес почтальон, и почитать хоть немного.
ПОРТРЕТ ВЕРОНИКИ
Портрет висел посреди стены над книжной полкой. Он был повешен так, что оказывался первым, на что обращался взгляд вошедшего. Я не уверен, что он был хорош с точки зрения художника-мастера, точно так же не могу и судить, походил ли он на ту, которая послужила моделью. Я помню только, что с первого мгновения он произвел на меня ошеломляющее впечатление – может быть, потому, что косые лучи вечернего солнца падали на него чуть сбоку и создавали мягкие, глубокие тени, почти рембрандтовские. Или что-то меня привлекло в улыбке девушки на нем, не знаю.
На портрете была изображена девушка или молодая женщина – ей могло быть года двадцать два—двадцать три, не больше. Блондинка с волосами, растекшимися по обнаженным плечам так, как, видимо, попросил художник. Я узнал прическу – такую носили все женщины в конце семидесятых – кажется, ее ввела в моду какая-то американская кинозвезда, и прическа со скоростью молнии распространилась по всему свету. Но, по крайней мере, этой девушке она бесспорно шла.
Выражение лица ее было милым и немного детским: чуть высоко расположенные скулы, короткий ровный нос и полноватые губы. Она не была красивой в полном смысле слова, но несмотря ни на что, самой привлекательной женщиной, какую я когда-либо видел.
На ее лице играла чуть заметная улыбка, пожалуй, только в уголках глаз; рот был слегка приоткрыт, как у ребенка. Цвет ее глаз художник явно утрировал: я убежден, что в природе такого цвета просто не существует – голубой, переходящий в зеленый, с легким оттенком лазурно-синего. Вообще портрет создавал ощущение полной нереальности – видимо, поэтому я и сомневался, хорош ли он. Ведь в таком случае красота девушки была не настоящей, улыбка на полотне – не ее, да и глаза могли оказаться банально зелеными.
Но что-то в ее облике – то ли манера держать голову, то ли приподнятый подбородок, чуть-чуть больше того, чем подобает – указывало на то, что за внешней нежностью ее лица скрывается нечто большее, определенная толика самостоятельности, решительности, даже жесткости. Это было отчетливо видно и удивительно волновало, таясь в уголках губ, словно невысказанное проклятие. Когда я заметил это, то поневоле обратил внимание и на другие черты, пусть всего лишь в нюансах: холодную, едва заметную, надменность взгляда, грубоватость, эгоизм. Наверняка художник не собирался отражать их на портрете – вряд ли он вообще обратил на них внимание. Думаю, он хотел просто показать свету ее красоту, миловидность, очарование и притягательность. Но картины, как и хорошие фотографии, часто отражают больше, чем видно простым взглядом.
У нее были узкие, изящные брови, изрядно выщипанные по тогдашней моде и подчеркнутые тушью. Ресницы, длинные и изогнутые, тоже были подкрашены. Я отчетливо представил себе ее, сидящую у зеркала и короткими, чуть заметными движениями наносящую на ресницы тушь смешной малюсенькой щеточкой. Брови ее были слегка приподняты, и в глазах как бы сквозило удивление: неужели я и вправду все еще такая же красивая, как вчера, или уже начала неудержимо стареть и терять красоту? Наверняка она как любая двадцатилетняя девушка с затаенным испугом искала на своем лице первые морщинки в уголках глаз или губ. Они появятся, конечно, но только лет через пять. Интересно, что она подумала в тот момент?
Я с удивлением поймал себя на том, что постоянно думаю о ней, как о двадцатилетней, хотя и не знал ни в каком году был написан портрет, ни сколько ей лет теперь, да и жива ли она еще. Мне пришлось подойти и внимательнее всмотреться в него в поисках ответа на мой вопрос.
Портрет был подписан именем, показавшимся мне русским, в углу я нашел и полуразборчивое посвящение. «Веронике, моей лучшей модели».
Итак, ее звали Вероника, и, судя по прическе, портрет был написан где-то в конце семидесятых или начале восьмидесятых годов. Это значит… это значит, что если она еще жива, ей должно быть уже за тридцать. Для меня почему-то было невыносимым представление о том, как неумолимо менялось ее лицо, как с него стиралась девичья миловидность и проступала жесткость взрослой женщины, как нежные локоны на висках превращались в короткую стрижку или прическу с узлом на затылке. Наверняка теперь от девушки на портрете осталось мало, разве что она умерла в молодости – в конце концов, лишь немногим людям старость к лицу, большинству же полагалось бы умереть лет в двадцать пять-тридцать, не старше, подумал я.
Я пододвинул кресло к камину, задернул шторы и выключил свет, кроме настольной лампы. В мятущемся зареве огня камина казалось, что девушка на портрете ожила. Вероника опять была живой и улыбалась мне из своей позолоченной рамы. Наверное, ей было приятно, что на нее снова смотрят. Смотрит мужчина, после стольких лет одиночества.
Наверное, самым простым было спуститься и напрямик спросить Томаша, откуда взялась эта необыкновенная девушка на стене комнаты для гостей, над банальнейшей полкой со старыми книгами – в комнате, которая ей не пришлась бы по душе, я уверен. Только мужчина чувствует себя хорошо в такой комнате, пропитанной табачным дымом и забитой старой мебелью во главе с огромным письменным столом, за которым за целую жизнь никто не написал ни строчки.
Я уже поднимался из кресла, когда Вероника остановила меня своим взглядом и чуть заметной улыбкой. Мне показалось, что она говорит: «Не лучше ли подождать до завтра? Ты и без того в свое время узнаешь, кто я такая. А Томаш не любит, когда его отрывают от дел по пустякам, тебе это хорошо известно. И завтра, может быть, еще не будет поздно, верно? Если уж я ждала здесь столько лет».
Я кивнул, Вероника благодарно улыбнулась и замолчала. Она была права. Я слишком долго ждал этой минуты. А теперь, когда я, наконец, встретил ее…
Внезапно я понял, что смертельно устал. Я лег в постель и выключил лампу. В свете догорающего огня камина я смутно видел ее лицо и светлую прядь волос, которая мягко ниспадала на округлое девичье плечо. С ее образом за опущенными веками я и уснул – и чувствовал себя таким счастливым, как уже давно не чувствовал, и уж точно не одиноким…
Я видел сон. Мне снилось, что я опять сижу в глубоком кожаном кресле у камина и в отблесках огня вижу Веронику. Она стояла рядом в красном платье, от пояса донизу разрезанном на длинные полосы, напоминавшие лепестки тюльпанов, но, присмотревшись, я понял, что это языки пламени. Ее грудь и голова словно тонули в огне, а руки воздевались в трагическом жесте, словно Вероника умоляла меня: «Пойдем, пойдем со мной! Забудь обо всем и ступай за мной!»
Камин погас, и нас окружила тьма. Я понимал, что все это мне только снится, но при этом чувствовал легкое удивление, что вижу один и тот же сон с Вероникой. Мы шли во тьме – Вероника чуть впереди, – и ее платье снова пылало в ночи как факел. Она шла быстрее и быстрее, слегка пританцовывая в своих красных туфельках как сказочная фея. Иногда она оборачивалась ко мне, словно умоляя поспешить. Темнота окружила меня со всех сторон, будто тяжелый плюшевый занавес. И я потерял Веронику из виду.
Я нашел себя в слабом сером свете угрюмого рассвета и каким-то образом почувствовал, что земля под ногами – мое собственное сердце, обожженное, израненное и пустое. Оно оказалось куда некрасивее, чем я думал: безутешное, серое и одинокое, холодное и омерзительное, словно пашня поутру, до того, как милосердное солнце скроет ее отвратительную наготу.
Рядом со мной от земли вверх поднималась тонкая струйка дыма. Горсть пепла на высохшей почве, остаток маленького костра.