Николай Зорин - Интервью со смертью
Я вдруг поймал себя на мысли, что ужасно разозлился на Киру, до того, что руки затряслись – со мной еще никогда такого не бывало. Выплясывал тут перед ней, создавал себе неудобства, а ради чего? Помню, однажды полчаса высидел на балконе – было начало марта и очень холодно, – подслушивал разговор с ее воздыхателем (речь шла о том, что она до сих пор не может забыть своего Алексея, страдает и ждет). Зачем, спрашивается? Какое мне до них до всех дело? Так разозлился я вдруг на нее, что просто возненавидел. Кажется, убил бы, если бы она подвернулась под руку. А ведь я никого никогда не ненавидел. Не способен был ни любить, ни ненавидеть, а тут… И солнце жарит, не укрыться от него. Глаза слезятся, голова раскалывается, злоба душит, самая настоящая злоба.
В этот-то самый момент, когда я так взвинтился, что от злости готов был на стенку лезть, и пришел ко мне Петя, племянник жены. Вот кого я всегда откровенно не любил. Не ненавидел, нет – ненавидеть я был не способен, но очень не любил. Пустейший, ничтожнейший молодой человек, но самомнения на десятерых хватит. С ним я не виделся года полтора, если не больше, во всяком случае, сюда он ни разу не приходил. Я пожалел, что открыл дверь, когда обнаружил его у себя на пороге. Наглая, самодовольная улыбка, дергающаяся походка, кепка вызывающе красного цвета козырьком назад на пустой голове, челюсти ходят, перекатывает что-то во рту – то ли жвачку, то ли леденец. Меня аж затошнило от отвращения. А он нахально так, без приглашения, прошел в комнату и даже разуться не удосужился. Уселся в кресло, ноги на журнальный столик положил – свинья свиньей.
– Мне, – говорит, – дядечка, деньги нужны, рубликов семьсот отстегните по-родственному, мать в санатории, вернется через две недели, а мне жить на что-то надо, так что не жмотьтесь, не дайте племяннику пропасть. – Смотрит на меня, улыбается, и хоть бы капля стыда или неловкости!
– Нет, – говорю, – у меня денег, а тебе пора самому зарабатывать.
Засмеялся – тонкий такой, противный у него смех. Перегнулся через спинку кресла, взял шар, в руках крутит. Я как раз перед его приходом пыль вытирал на шкафу и все, что на нем сверху было, сложил на диван: старые журналы, неработающий утюг (руки никак до него не доходят починить), коробку с шахматами и этот хрустальный шар (не помню даже, откуда он у меня взялся).
– Тогда, раз денег дать не хотите, придется вам меня кормить и здесь терпеть до приезда мамы. Выбирайте, что дешевле.
И смеется, смеется. Я не встречал в своей жизни второй такой наглой твари! Солнце слепит, шар в его руках вертится все быстрее – и тоже слепит.
– Магией на старости лет решили увлечься? – Подбросил шар, как яблоко. Поймал. Снова подбросил. Блики света сыплют, как искры. – Хорошее дело! – Подбросил, поймал, снова подбросил. Сидит, нагло развалившись в кресле, я стою перед ним, не могу взгляда от шара отвести, хоть глазам нестерпимо больно. И уже не то что злоба душит – совершеннейшее помешательство в мозгу. И от шара глаз не отвести… А он смеется, а он ржет отвратительно. И солнце слепит. И жаром печным уже не только от потолка, от стен веет. Так, наверное, ощущает себя еще не успевший раскаяться грешник в аду.
– Положи шар, подонок! Положи его на место! – тонким, пронзительным голосом, таким же отвратительным, как смех этого выродка, кричу я.
– Не-а. – Он крутит шар в руке, дразнит. И уже не помешательство, а какое-то вовсе неопределимое состояние охватывает меня. Я подбегаю к нему, выхватываю шар, а дальше…
Убийство в состоянии аффекта – вот как определили бы то, что произошло, как я и сам это определил бы это у какого-то другого человека, но не у себя. Я помню, как и что произошло после того, как я выхватил у него из рук шар: отошел на шаг, размахнулся и точным, четким движением ударил в висок. И в тот момент, когда все это совершал, понимал, что делаю. Только убивать его не хотел. То есть целенаправленно убивать. Но в то же время и не понимать, что такой удар наверняка окажется смертельным, не мог. Да, конечно, понимал: в висок-то специально метил. Но, видно, эмоции, всю жизнь молчавшие, вдруг разом громогласно закричали.
Рассказывают: после этого я испытал невероятное облегчение, даже какое-то блаженство сродни эйфории, и только потом раскаяние. Не знаю, как у кого, но я не испытал ни облегчения, ни блаженства, ни раскаяния. Отчаяние – да, страх за себя – да, ненависть к убитому племяннику – очень даже! Но никаких возвышенных чувств. А главное – я растерялся. Настолько, что голову потерял. И вместо того, чтобы вызвать милицию, рассказать, как было дело, или, что еще лучше, придумать, будто Петя на меня напал, а я защищался, до самого позднего вечера ничего не предпринимал и даже думать ни о чем не мог. Племянник на полу возле кресла лежит, а я – рядом, на диване. Он мертвый, и я полумертвый.
Так пролежал, пока темнеть не начало. А потом вдруг соскочил, жутко стало. Нет, не оттого, что в потемках с мертвецом лежу, а оттого, что мертвец этот – убитый мною Петя. В общем, осознал наконец: с этим нужно что-то делать. Милицию вызывать поздно. Они живо определят, что убил я его несколько часов назад. Значит, нужно как-то от трупа избавляться. Вывезти в лес, закопать или бросить в реку.
И тут я понял: никуда вывезти труп не могу, машина моя в автосервисе. Вот ведь влип! Главное – поломка там ерундовая, даже и не поломка, а так – стучит что-то в моторе, если скорость больше ста двадцати. Да я так три месяца ездил – и ничего, а вчера вечером, возвращаясь с работы, вдруг решил заехать в автосервис. Остался без машины в такой момент! И что же теперь делать?
Делать действительно было нечего: милицию звать – поздно, вывезти тело – не на чем. Такое отчаяние меня охватило, такая злость на мертвого племянника, не передать! Понял я, что, если что-нибудь срочно не предприму, если еще хоть час пробуду с ним в одной квартире, просто умру. Должен я избавиться от него, а там будь что будет.
В общем, совсем голову потерял. Как только основательно стемнело, я вынес его из квартиры.
В скверике на скамейку посадил и ушел. И вроде бы все сошло без проблем, никто мне не встретился, но, когда вошел в наш подъезд, понял, что пропал. Чертова Кирина собака подняла такой вой, кровь в жилах стыла. Это она покойника учуяла, когда я его в лифте спускал.
Поднялся к себе, переоделся в домашнее и на Кирин этаж спустился, сделал вид, что только проснулся. Там соседи уже собрались, ругаются, ну и я в общий гомон включился – озабоченность проявляю, Феликса уговариваю. Соседка справа все настаивала на том, чтобы милицию вызвать. Ну а я предложил со своей стороны дверь сломать и под предлогом, что нужно сходить за топориком, к себе в квартиру забежал, проверил, не оставил ли Петя каких-нибудь следов (мне вдруг представилось, что, если милицию соседи все же вызовут, она обязательно ко мне заглянет), и тут же вернулся.
Где-то через час явилась Кира. По ее возбужденному виду я сразу понял: что-то ей известно. Неужели, думаю, труп уже обнаружили? Документов у Пети с собой не было, я проверял, но все равно опознать могли: видел кто-нибудь, как он ко мне входил или еще что-нибудь. Пристроился я к Кире, когда она с Феликсом гулять пошла, решил выведать все во что бы то ни стало. Но ничего выведывать не пришлось, она сама мне все рассказала, да еще и мысль ценную подала. Не знаю, с чего она решила, будто убийство это ритуальное, маньяком совершенное, но так убежденно говорила и так настаивала на этом, что я сам чуть было не поверил, что убил племянника ритуально, из маньяческих соображений. И… не могу сказать, что стало мне вдруг неприятно… Я задумался: а может, в этом действительно есть доля правды: хотел убить, подспудно всегда хотел убить – и убил? И… в конце концов эта мысль мне понравилась. Она многое объясняла, а главное – мою бесчувственность. Получается, я не был бесчувствен, но удерживал свои эмоции, не давал им выплеснуться, подсознательно понимая, что они такого рода и такой силы, что не удерживать их опасно для общества.
А еще я понял, что мне нужно делать, – Кира, не желая того, подсказала мне путь спасения. Надо затерять это убийство в толпе подобных же убийств, сыграть маньяка, а соседка моя, журналистка Кира Самохина, поможет мне в этом – создаст нужную рекламу. Она так горит циклом статей о маньяке, вот пусть и пишет, мне это очень на руку. Времени у меня мало: до возвращения Петиной матери милиция должна быть совершенно убеждена, что он – лишь одна из жертв, что убийство это не само по себе, а в серии.
Эта идея настолько меня увлекла, что всю первую половину ночи я только об этом и думал, прикидывал, где и как я стану разыскивать новые жертвы и каким способом умерщвлять (все тем же магическим шаром, чтобы создалось впечатление об одном почерке). А к утру понял, что, если пойду по такому пути, в конце концов могу и попасться. Надо основательно запутать следствие, пусть у них будет несколько версий – вообще, чем больше версий, тем лучше. Тут-то мне опять вспомнился Петин рассказ о том сумасшедшем рейсе и как его продолжение – Кирина история. Я жил тогда в той же гостинице и отчасти сам был свидетелем происходящего. Ну, например, видел, как она носится с фотографией, надеясь услышать подтверждение произошедшей подмены, а все на нее смотрят как на сумасшедшую, никто не желает вникнуть, никто не хочет из-за чужих проблем портить себе отдых. И вот понял я, что вся эта петрушка пятилетней давности мне как нельзя лучше подходит. Жертвами, следовательно, станут члены туристической группы.