Василий Казаринов - Тень жары
– Вчера его похоронили…
Мы молчали. Я собрался вешать трубку, но Марек успел обогнать мою руку.
– Возможно, пану будет интересно…
В среду звонил этот москвич.
Я настолько выключился из сюжета, что не сразу сообразил, какой именно москвич.
Ну тот, которым пан интересовался… Он звонил просто так, в порядке любезности, узнать, что и как; и пан Марек, конечно, сообщил ему о передвижении Жени из времени настоящего во время прошедшее; пан журналист полагает, этого не стоило делать?
Стоило — не стоило… Теперь это не важно.
Катерпиллер завтра собирался ехать на "конспиративную" дачу.
Дело даже не в том, что он наверняка за Катерпиллером — после разговора с паном Мареком — присматривает и, значит, отправится за моим бывшим работодателем следом.
Беда в том, что он слишком тщательный, внимательный, скрупулезный копиист, чтобы допустить неточность в переносе смысла с оригинала на копию.
И только теперь, сложив собранные мной "двенадцать палочек", я почувствовал композицию в целом, и значит ничего сверхъестественного нет в том, что Игорю знакомо лицо персонажа: всякий интеллигентный человек однажды участвовал в этом застолье — хоть раз в жизни, но обязательно бывал в нашем бараке и видел этот скудный стол, освещенный керосиновой лампой.
Он не станет топить Катерпиллера, бить его топором по голове, пырять ножом, четвертовать, обезглавливать, сажать на осиновый кол, сжигать на костре — и какие там еще у человечества есть в запасе способы лишать человека жизни; он в самом деле — не злодей, не душегуб, он всего лишь навсего копиист.
И, значит, он найдет способ превратить кипятильник в штепсель, и сунет его в воду. В таком случае, это купание станет для Катерпиллера одновременно омовением перед положением в гроб.
Все будет так, а не иначе — все остальное для моего чахоточного персонажа не имеет смысла.
— Его как-то надо остановить, — произнес я вслух совершенно бессознательно и порадовался за себя; ей-богу, когда-то под нашим старым добрым небом люди, бывало, дрались; мы дрались жестоко, кроваво; дрались палками, бутылками, солдатскими ремнями с заточенной, как бритва, пряжкой, велосипедными цепями; в этих побоищах — квартал на квартал, улица на улицу, — трещали головы и челюсти, хрустели кости — но это были честные драки, и ни один из нас не имел намерения убить другого — это намерение считалось тягчайшим преступлением.
Катерпиллер — порядочная скотина, он в этом качестве вполне вписывается в интерьер нашего гниющего, делающего под себя города, уже давно напоминающего скотный двор. В хлеву и устав свой: отпихивать всякого, кто послабее, от кормушки, брыкаться, лягаться, поднимать на рога того, кто тебе не по ноздре, дико насиловать глупых мутноглазых телок, жрать и еще самозабвенно предаваться тому занятию, наименование которого очень хорошо рифмуется со словом "жрать"; но если принять за норму, что всякой порядочной скотине следует возвращать в полном объеме то скотство, какое она рассеивает вокруг себя, то это будет уже бойня.
Я набрал Ленкин телефон — и тут же положил трубку.
Она наверняка поднимет шум, на дачу подъедут спортивные ребята, которых я видел в приемной, и с копиистом сделают как раз то, о чем говорил Катерпиллер: сотрут в порошок.
Выходит, остановить его придется мне.
На бумаге конструировать жизнь, в принципе, не трудно: из твоей медленно прогуливающейся по чистому листу ручки плавно вытекают коллизии и обстоятельства, жесты и интонации, плачи и молчания, взгляды и выкрики, сны и бессоницы — но теперь наш подкашливающий персонаж отслоился от плоского листа, выскользнул из-под руки, и завтра придется с ним свидеться.
Тот, кто сидел в перьевой ручке, вряд ли представляет опасность: он неимпульсивен, сдержан в эмоциях, с ним можно договориться — взять за руку и увести от греха подальше.
Тот, кто завтра явится на дачу, вполне может оказаться диким, необузданным, неуправляемым, в самом деле психопатом или придурком, каких теперь много шляется по улицам: взять да и проткнуть человека ножом для них — что пончик съесть.
Я пошел на кухню сварить кофе. Я ждал извержения черного вулканчика в узком жерле джезвея и смотрел в окно.
Тетя Тоня медленно пересекала двор по диагонали. Чуча, опустив хвост, скорбно уронив морду к самой земле, плелась следом — их вялое движение казалось вылепленным из пластилина.
И тут я вспомнил.
Я вспомнил холст, виденный у пана Марека, и догадался. Я догнал, ухватил, наконец, за шкирку то невнятное, скользкое, никак не дававшееся в руки впечатление, которое поразило меня тогда: тронуло легко и мягко — как мамин, после колыбельной, поцелуй, — и отлетело, распалось.
Это ведь, в самом деле, был не "Пейзаж в Овере после дождя".
Вернее сказать, не вполне тот пейзаж.
Внешне копия покорно следовала в композиционном русле оригинала, и точна была цветовая гамма, и все, все, все — вплоть до последней детали — было на месте. И все-таки это не копия.
Грамотный, профессиональный копиист по содержанию своему, по духу и чисто ремесленническому навыку все-таки ближе к переписчику нот, нежели к аранжировщику.
Копиист лучше истратит жизнь на изучение древнегреческого — если придет ему вдруг охота декламировать Гомера — но он не рискнет пересказать его по-русски; он понимает тщетность этих трудов: нет и не будет второго Гнедича, и второго Жуковского — тоже.
То, что я видел у Марека, было переводом — с французского на русский.
Я пил черный дымящийся кипяток, глядел в окно и слушал ревматические стоны соседской лежанки: не спится, что ли, Музыке?
Я тихонько отворил его дверь и буквально прирос к полу.
Эта комната представляла собой движение грубых, угловатых — типично мужицких — теней; они тяжко и будто бы с натужным стоном, скрежетом зубовным ворочались в дальнем углу, наваливаясь на простой, сколоченный из струганых досок стол.
"Хотя, потолок…" — прикинул я про себя. Потолок слишком высок, да и окошко, прикрытое газетой, несколько выпадает из общей стилистики. Не беда. Окно можно завесить одеялом. И слегка промыть центр композиции жиденьким скаредным светом — свечка? Можно и свечкой, но лучше керосиновой лампой. Хорошо — но где ее взять?
Так тетя Тоня же, тетя Тоня!.. С год назад, когда мы с ней стояли в долгой очереди на пункте приема стеклотары, она жаловалась: страшно ей, страшно… Чего? А всего она боится. Войны, голода, холода, особенно же — тьмы. Когда война, в домах нет света, и она на всякий случай хранит на антресолях керосиновую лампу — колпак, правда, с трещиной, ну да это не беда; и немного горючего хранит в красивой бутылке из-под иностранного вина; бутылку она во дворе нашла, в приемку такую посуду — пышную, вычурную — не берут, вот она и нашла ей полезное применение.
Да, свет керосинки необходим. Он опустит, притянет к себе потолок и заметно сожмет объем комнаты — и грубые тени, сдавленные тесными стенами, издадут мраморный Лаокоонов стон.
14
За рабочим столом я разбирал свои "записки сумасшедшего" — их собралась целая груда, наверное, и в обычную канцелярскую папку не уместится.
Это была простая работа прачки, отжимающей белье.
Отжать бумагу с множеством слов так, чтобы на ней остался список гостей.
Тех, у кого с моим чахоточным персонажем одна группа крови. Тех, кто вычислен и опознан мной в долгих блужданиях по игровому полю, в котором я — чисто бессознательно, подчиняясь инстинкту игрока, — собирал заветные "палочки", не отдавая себе отчет в том, что, в принципе, восстанавливаю оригинал.
А что — краски в нашем городе подходящие, да и натурщиков хватает.
Там, в оригинале, изображены больные, уставшие люди.
Они работают на угольных копях, и потому у них ветхие, изношенные, забитые земляной и угольной пылью легкие…
Кашель — это их профессиональная болезнь.
Попрошайку из электрички мне, конечно, уже не разыскать — где они, в каких поездах катят с протянутой рукой? С престарелым учителем биологии, что торгует голубиными тушками на Сухаревке, тоже могут возникнуть проблемы: не каждый же день он торчит там озябший, опасливо озирающийся. Шофера, который своим автобусом с подмосковным номером "поцеловал" лимузин Катерпиллера, — ищи свищи. Слепой с Тишинки? Что-то давно его не видно на месте, у магазина "Рыболов-спортсмен". Женщины, что молча вытирали о передники сырые руки и сонно разглядывали лежащего в сухой траве Хэху, наверняка давным-давно разбрелись из барака…
Впрочем, не беда: нас в оригинале всего-то — пятеро.
Жаль Музыку, но придется его разбудить.
– Ты заходил, — сказал Музыка. — Надо чего? Или так?
Значит, он не спал.
– Надо, Андрюша, надо.
Я присел на корточки у его лежанки.