Василий Казаринов - Тень жары
На сегодняшний день наш скромный палаческий кооператив представлял бы собой солидную фирму, скорее всего, консорциум: потребность в подобного рода сервисе, кажется, уже превосходит все мыслимые и немыслимые пределы. Что касается этих педрил, владеющих фирмами, так называемых, "эскортных услуг", то я бы сам с удовольствием посносил им бошки.
Девушка с римских окраин угодила в серьезный переплет.
Артистический клуб на деле оказался каким-то баром неподалеку от Белграда. Владел им хозяин — толстый, волосатый горилла с бакенбардами. Их было там пять девочек: трое из Иванова, одна из Ярославля, и вот она. Покидать заведение, выходить в город строго запрещалось. Хозяин заставлял их танцевать, называлось: "с голой грудью". С десяти вечера до четырех утра. Платил он пять долларов в сутки. После четырех утра их разбирали посетители. Возражать или сопротивляться было бесполезно — они же все там вооружены.
Один раз она сбежала… Но куда там убежишь? Полиция ее задержала и сдала на руки хозяину. Тот отвел ее в кладовку, изнасиловал, а потом долго бил резиновой дубинкой — она пролежала пластом дня два или три. Пока она лежала, какой-то пятнадцатилетний пацан застрелил одну из девочек — ту, что из Ярославля: она отказала пацану в каком-то неординарном половом удовольствии — и он ее застрелил. Полиция? Какая, к черту, полиция; тогда у них уже начиналась вовсю пальба по-крупному, им было не до инцидентов в барах… Когда она немного пришла в себя, хозяин устроил ей небо в алмазах. Он отменил традиционные ночные "танцы с голой грудью", он соорудил на сцене что-то вроде невысокого помоста, вывел ее, раздел и тут же употребил — к большому удовольствию публики. Он и публику пригласил участвовать в аттракционе. Все уже были прилично под банкой, и желающих набралось много, почти весь зал — они поднимались на сцену один за другим. Часа в три ночи ее за руки, за ноги отволокли в кладовку и бросили на мешки — то ли с мукой, то ли с сахаром…
Она сидела и монотонно рассказывала, глядя в одну точку. И в голосе ее было только одно чувство — недоумение. Что же вы со мной сделали? За что? Почему?
– Скоты, — сказал я. — В самом деле скоты… Потом мы долго молчали, говорить было не о чем.
– Это все Эдик, — сказала она.
Я вспомнил операционную.
– Это ведь он мне устроил… Контракт этот. Он устроил.
Я опять вспомнил операционную и подумал, что мне его не жаль; он получил свое и встал к стенке.
– Вообще-то он палаточник.
– Палаточник?
– Ну да, он по ночам дежурит у коммерческих палаток в машине..
– Охраняет?
– Да что ты… У него в машине три-четыре девушки. На выбор — от семнадцати до сорока лет. Подруливает к палатке клиент, договаривается с продавцом, обязательно показывает деньги… Продавец делает Эдику знак: порядок! Клиент идет в машину, Эдик зажигает свет. Клиент выбирает подружку. Пересаживает к себе и увозит.
Я присел на подлокотник кресла, погладил ее по голове.
– С этим — все… Эдик больше не придет.
– Ты его не знаешь.
– Я знал одного такого Эдика. Кто-то на него наехал. Да так основательно, что Эдик теперь наполовину состоит из свинца.
Она заплакала — в первый раз за все это время.
Я ушел на кухню — пусть побудет сама с собой и поплачет.
Я стоял у окна, курил, не чувствуя вкуса табака, не слыша его резкого запаха, тупо глядел в гулкий, сырой двор-колодезь; мне казалось, что я неудержимо лечу вниз, немо разевая от ужаса рот, вниз, на самое дно, где очень темно, пахнет тиной и плесенью — еще немного, и ледяная вода обожжет тебя. Ты продержишься на поверхности недолго — мышцы окоченеют, увянут, в ноги вцепится судорога, и ты камнем уйдешь вглубь земли: в колодцах со скользкими бревенчатыми стенами не за что зацепиться,
Я вспомнил — где-то тут должна быть старуха в окне. Слава богу… Значит, не все потеряно. Значит, проваливаясь в вязкий темный холод, я смогу ухватиться за этот подоконник, где дремлет сонный, нахохлившийся голубь, я удержусь, подтянусь — и старая женщина, знающая эту жизнь насквозь, протянет мне руку.
Окна в доме напротив были одинаково серы, грязны, и ни одно из них не оживлялось присутствием за стеклом живого существа.
Не было ее на месте, не было!
Или отошла, или прилегла, или тихо умерла прямо у окна — вздохнула в последний раз, опустила голые, без ресниц веки, и мягко, ватно упала на бок.
Настолько вывернутым наизнанку я чувствовал себя в последний раз, когда умерла моя бабушка — давно это было, еще под нашим старым добрым небом.
Девушка с римских окраин сидела в кресле, куталась в плед — она немного пришла в себя.
– Слушай, я сейчас отъеду… Ненадолго. Заверну домой, возьму зубную щетку, бритву и что там еще нужно… А! Домашние тапочки. И вернусь. Будем с тобой жить-поживать и добра наживать.
– Говорят, я проститутка, — просто; совсем бесцветно сказала она.
– И кому принадлежит этот философский вывод?
Она кивнула в сторону двери.
Значит, студент. Наверное, слово "проститутка" в его представлении имело значение самого свирепого ругательства; наверное, щелочно обжигало язык, и на прощание он сплюнул это едкое вещество — возможно, прямо ей в лицо… Ничего, она достаточно умный и опытный человек, а влюбленность в молодых импульсивных идиотов быстро проходит.
– В случае, чего — я тебе позвоню… Обязательно. У тебя есть в доме Библия? Есть? Тащи сюда.
Библия была детская, с картинками — ничего, сойдет и такая.
– Так, положи сюда левую руку, правую подними, вот так, вот так… Теперь говори: Перед Богом и людьми клянусь… — я задумался.
– В чем клясться-то?
– Ну в чем… Не делать больше глупостей.
Она улыбнулась — впервые за все это время.
У двери я поцеловал ее в лоб.
– Ты знаешь, что клятвопреступники все до единого горят в геенне огненной?
Она погладила меня по щеке; ладонь у нее была маленькая и жесткая.
– Я не хочу гореть… Хочу в рай.
– Что ты там забыла?
– Я никогда в жизни не слыхала, как поют архангелы.
11
Музыку я дома не застал. Зато застал Костыля. Он сидел на кухне, выставив вперед ногу. Костыли он прислонил к холодильнику.
– Ты как сюда попал?
– Как… Нормально. Через дверь. Ключи у него в кармане взял. — Он тяжело приподнялся с табуретки, потянулся к костылям. — Я тебя ждал.
– Где Музыка?
– Там он, у рынка. На лавочке.
– Что значит на лавочке?
– Что-что! Лежит, вот что! — Костыль проскакал мимо меня. — Пошли, чего встал.
По дороге он рассказал.
Они, как обычно, встретились на рынке; поболтали о том о сем, Музыка пошел пройтись, потолкаться на барахолке — он всегда так, для начала, прохаживался: приценивается, торгуется… Не покупает, конечно, ничего, а просто так, для порядка. А потом пошел в свои фруктовые ряды. Там у Махмудов (Махмудами, сколько я помню, Музыка называл всех восточных торгашей) был праздник, что ли… Или не праздник, а просто они сбыли товар и собирались восвояси. Словом, стали они немного выпивать, Музыку тоже угостили, налили ему, а он не жрал ничего весь день. И повело его. Потом один Махмуд — главный у них, наверно — стал Музыку кормить. Как бельчонка, с руки. Музыка поел немного, потом стал отказываться… Но Махмуд пристал: "Шалишь, Музыка! Вы все тут нищие, все русские — одна нищета! Зачем на рынок ходишь, раз нет денег? Зачем ругаешься, что дорого? Нищета, так и не ходи на рынок, а я добрый, я хочу, чтоб ты, Музыка, наелся, чтоб кушал досыта, хоть раз в жизни…"
Музыку мы увидели сразу: он лежал неподалеку от ворот рынка на лавке и блевал.
– Обожрался он хорошей пищи, — поставил диагноз Костыль. — Вон, выворачивает как, и все кусками, кусками… Не варит у него желудок, что ли? Гляди-ка, балалайка его на месте. И то слава богу. Кишки бы ему промыть. Марганцовкой, что ли… Есть у тебя марганцовка?
– Да, вроде, есть. Помоги-ка… Вот так, ага, все. Дальше я сам.
12
После литра воды с марганцовкой Музыка ожил. Я отвел его в комнату, усадил на диван, сел рядом, откинулся, тупо уставился в стену.
Пожалуй, днем этого не увидеть.
Но сейчас, при свете чахлой лампочки, заметно: в стенах стоят темные квадраты, они едва различимы на фоне выцветших обоев, но все-таки они есть.
Музыка прищурился, рассмотрел какой-то непорядок в стене, тяжело поднялся, послюнявил палец, потер обои.
– Вот ведь! — сказал он. — Мухи засидели. Слышь-ка, Венецию засидели.
Да уж, Андрюша, Венеция… Там, на площади под фонарем, кто-то подарил девушке-цветочнице матрешку и она засмеялась: "Грацци!". Ах, Андрюша, я, как и ты, вижу в пустых квадратах свое, я ведь здесь учился географии… Я вижу, как за истершимися обойными цветочками проступает Дворец Дожей, и его роскошная лестница выводит нас почему-то прямо в вытянутую комнату с аляповатой лепниной под потолком — помнишь, Андрюша, Тамбов? Ну, конечно, Тамбов, там скверная гостиница, и кран течет в номере… А вон, Андрюша, видишь, чуть выше — это Минск. Да нет, какой же это Ярославль, это Минск, Минск! А справа — это, кажется, Невский проспект; Невский впадает в Калугу, и весь он — с его фонарями, витринами — тонет в Оке, а по Оке плывет пароход, большой-большой, белый-белый, и мы едем на нем до города, а потом на пляже лежим и купаемся, брызгаемся, ныряем и выныриваем, наконец, совсем в других водах — чувствуешь, Андрюша, соль на губах? А как же, это ведь море, это Неаполитанский залив, там в кафе на набережной играет музыкальный автомат, нам из-за столика хорошо видно, как хитрый механизм цепляет пластинку, опрокидывает ее на вертушку, и в динамике возникает ангельский голос! "О со-о-о-ле, о соле мио…". "Эх, Андрюша, нам ли быть в печали! Не прячь гармонь, играй на все лады, сделай так, чтобы горы заплясали, чтоб зашумели зеленые сады".