Здесь, в темноте - Алексис Солоски
Приветствуя нас у дверей, художник предлагает порошок из флакона, висящего у него на шее на цепочке. Жюстин соглашается, закатывая глаза и нюхая крошечную ложечку раз, второй.
– Он серьезно не знает, что восьмидесятые закончились? – бормочет она, пока мы вешаем наши пальто. – И что я, типа, даже не жила в них?
– Ну, он же живет в Трайбеке, – отвечаю я.
Позже, когда толпа редеет до прозрачности, она исчезает вместе с ним на спальной платформе, ее черные волосы покачиваются, точно маятник, когда она поднимается по лестнице. Я машу ей рукой, хотя она меня не видит, и задерживаюсь еще на несколько минут, допивая второй бокал элитного пино нуар, который я себе позволила. Затем спускаюсь на визжащем грузовом лифте на тротуар, тронутый свежим дождем. Поворачиваю к Канал-стрит, на ходу поднимая руку в поисках такси и наблюдая, как уличные фонари окрашивают мои пальцы в натриево-желтый, призрачный цвет. Я слышу, как кто-то позади меня цокает обувью по булыжнику, на полсекунды позже меня. Я резко оборачиваюсь, но никого и ничего не обнаруживаю – только улица, тени и фальшиво-розовое обещание угловой вывески «Лото». Затем из-за угла с визгом вылетает такси, ослепляя фарами. Я машу ему и скороговоркой произношу свой адрес слишком высоким голосом. Сжимая руки в кулаки и закрывая глаза, я заставляю себя не смотреть в заднее окно машины, пока она мчит меня домой.
* * *
В понедельник вечером, когда в большинстве театров темно, Жюстин на каблуках, более головокружительных, чем обычно, каким-то образом поднимается по моей лестнице. Мы заказываем тайскую еду, и курьер пытается заговорить с ней на каком-то непонятном языке.
– Извините, – отвечает она. – Мои родители воспитывали меня чертовски неправильно. Только английский. И школьная программа французского.
Тем не менее, она дает ему на чай больше, чем может себе позволить, и мы некоторое время копаемся в коробочках, прежде чем я упоминаю о завтрашнем интервью с аспирантом Дэвидом Адлером.
– Только подумай, ты теперь знаменитость! – заявляет подруга. – Ты так выросла. Видишь? – Она указывает палочкой на свои увлажнившиеся глаза. – Это слезы чертовой радости. Ладно, к делу. Что наденешь?
Я изящно пожимаю плечами, чтобы передать безразличие к одежде как к демонстрации социального статуса. Жюстин практически кипит от злости, как может кипеть только человек, способный подниматься на пятый этаж в подобных босоножках.
– Поверить не могу, – ворчит она, выдвигая последний ящик комода. – У тебя нет никакой, нахрен, одежды.
Я указываю на кучу барахла, которая устилает мой пол.
– При всем уважении…
– Но это старье! – Она лезет в глубины гардероба и достает платье с узором пейсли. – Доисторическое!
– Не трогай это, – требую я, отталкивая ее руку. Она знает, что лучше не трогать вещи моей матери.
В качестве извинения она стягивает с себя черные штаны-сигареты и бросает их мне.
– Разве они тебе не понадобятся, чтобы добраться домой?
– Штаны переоценены. Надень свои черные ботинки, блузку и шарф от Hermès, который я тебе подарила, – инструктирует она. – И нужна тушь. Детка, у тебя вообще есть тушь?
– Где-то…
Жюстин выглядит так, словно вот-вот снова заплачет. В отличие от меня, она может вызвать слезы в мгновение ока. Я ее знаю как облупленную. Чтобы утешить ее, я выуживаю бутылку бурбона, спрятанную под раковиной, наливаю подруге на несколько пальцев и чуть поменьше себе, затем распахиваю окно и присоединяюсь к ней на ржавой пожарной лестнице.
Она достает вейп, делает затяжку, выдыхает дым, отправляя его спиралью мимо провисших электрических проводов и плюща, прорастающего из трещин в стене.
– Это интервью, – заговаривает она снова, – о чем…
– О критиках и как люди ими становятся. Влияния, стандарты и практики и кто меня так обидел, что я выбрала подобную жизнь.
– Забавно, – задумывается она. – Хотя нет, не забавно. То есть ни о чем личном? – Она снова затягивается.
Я делаю жест рукой, как бы призывающий рассмотреть меня с головы до ног.
– Какое личное? Здесь почти нет личности.
– Я знаю это, детка. Ты – самая передовая система защиты. Форт Нокс с размером «B». – Она внимательно смотрит мою грудь. – «B» с минусом. А если серьезно… – На мгновение она позволяет себе сбросить маску – маску, которая выглядела более правдиво, чем ее лицо сейчас – молодое и менее уверенное. – Ты не думаешь, что он спросит о…
Я вижу, как она пытается найти подходящее слово. Это вызывает у меня тошноту. Жюстин никогда не смущается.
– О прошлом? – Я пытаюсь говорить так, чтобы это звучало непринужденно, но получается натянуто.
– Да, – кивает она. – Именно.
– А как? Эти записи не являются достоянием общественности. И я больше не использую то имя. Откуда ему знать, что нужно спросить? Кроме того, – продолжаю я, поморщившись и сделав паузу, чтобы сглотнуть, – я появилась полностью сформированной из The Portable Dorothy Parker[6] и коробки из-под обуви, полной программок. Ты же в курсе.
– Да, но ты знаешь, что Фолкнер сказал о прошлом, верно?
– Что оно не умерло? Что это даже не прошлое? Конечно. Это прозвучало в его единственной пьесе.
– Просто я думала об этом в последнее время, – произносит она, выдыхая сквозь сжатые губы и глядя на бетон внизу. – Я даже не знаю почему. И я волнуюсь за тебя, понимаешь?
Учитывая, что за последние десять лет одна из нас дважды чуть не захлебнулась собственной рвотой и это была не я, ее беспокойство кажется неуместным.
– Я в порядке. В отличной форме. Стоковая фотография по запросу joie de vivre[7]. – Я указываю на ее пустой стакан. – К слову о жизнерадостности, хочешь еще?
Когда я возвращаюсь к пожарной лестнице, Жюстин поглощена своим телефоном и не смотрит мне в глаза.
– Как там «плохой доктор»? – интересуюсь я, свесив ноги в пустоту.
«Плохой доктор» – терапевт, которого она встретила в нелегальном клубе в Бушвике. Они болтали за самопальным абсентом, и в конце вечера он записал ей свой номер на листке из рецептурного блокнота со словами: «Ты прекрасный экземпляр». Возможно, он использует эту фразу со всеми девушками. Но на Жюстин это произвело впечатление.
– Хорошо, – отвечает она, убирая телефон в сумку, висящую через плечо. – То есть он не крутой,