Василий Казаринов - Кавалер по найму
— Я его понимаю, — улыбнулся я, откинулся в глубоком кресле, с наслаждением погрузив в тапочки уставшие за день ноги, закурил и прикрыл глаза. — Я очень хорошо понимаю твоего Шерлока.
— Ах вон ты о чем… А я уже и забыла, что говорила про Шерлока. Тебе в самом деле нравится мое тело? Да? Ну я рада. Хотя знаешь, порой я по отношению к себе испытываю смешанные чувства. Иногда я встаю перед зеркалом, смотрю на себя и не могу отделаться от странного ощущения: слишком эта женщина, что глядит на меня из зеркала, выглядит идеально, что ли… Слишком уж совершенны ее формы, будто манекен в витрине, — ты понимаешь, о чем я говорю?
— Нет, — усмехнулся я. — Как это может быть — слишком идеально? Просто идеально. Ну если и слишком — что тут такого?
— Ничего такого, милый. Вот хотя бы рост — сто семьдесят восемь. Мы же одного с тобой роста, а если я надену туфли на высоком каблуке, то стану чуточку тебя выше. Это не очень хорошо, мужчинам это, наверное, неприятно.
— Вовсе нет! Это ведь тот случай, когда говорят: у девушки ноги растут от ушей. Да и вообще… Даже на самых высоких каблуках вряд ли ты будешь выше меня. Мой рост метр восемьдесят пять.
— Ноги от ушей? Так в самом деле говорят? Ну и пусть, главное, что эти ноги тебе нравятся. Я, правда, не понимаю, отчего тебе так нравятся черные ажурные чулки, — что-то в них есть продажное, что ли… Но тебя это возбуждает, я ведь хорошо знаю, когда ты начинаешь заводиться, — глаза твои округляются, наливаются желтизной…
— Нет, — возразил я, глядя в окно, в пыльном поле которого застыло мое отражение. — Ничего такого со мной не происходит, когда ты рядом со мной. И это странно, очень странно. Ты единственное существо женского пола, которое не будит во мне природные инстинкты.
— Подожди, а то я потеряю мысль… Ну вот, уже потеряла. Ах да, чулки!.. Я специально их надела, потому что ждала тебя. Ты посиди в кресле, а я встану напротив — отдыхай и смотри, ты ведь любишь смотреть, как я раздеваюсь.
— Люблю, — согласился я. — Люблю смотреть, как ты раздеваешься.
— Не торопись, милый, я заведу руки за голову и слегка поведу плечами — чувствуешь, как под просторной блузкой колыхнулась грудь? И вот еще, и еще — соблазнительно, правда? Не спеши, ты ее сейчас увидишь, ты ее получишь — и остальное тоже. Как тебе эти бедра? Говоришь, несколько узковаты? Но, милый, в этом есть свой шарм. Или тебе больше по душе рубенсовские женщины? Нет? Вот и хорошо, тем более что попка у меня на месте… Но ты, наверное, устал. У тебя тени под глазами. Хочешь немного выпить? Возьми в холодильнике. Там пиво есть на верхней полке. А водку с апельсиновым соком хочешь?
— Просто водку, — сказал я. — Я в самом деле очень устал. Вчера был трудный день. Сегодня, похоже, не лучше. Голова побаливает…
Я поднялся, открыл дверцу холодильника, налил себе водки, вернулся в кресло и медленно выпил. Водка была ледяная.
— Сколько мы уже знакомы? — спросил я.
— Что-то около года. Да, год и два дня. Как жаль, что ты не можешь приходить ко мне каждый вечер… Ну иди ко мне, приляг, отдохни. Обними меня, вот так. Как хорошо и уютно под твоей тяжелой рукой. Знаешь, это ведь и все, в сущности, что женщине надо, — вот так лежать под сильной мужской рукой. Лежать, успокоив лицо на груди, слушать, как мерно тукает твое сердце. Но постой… Что такое?
— А что?
— Мне кажется, я чувствую, у тебя на сердце тяжесть. И какая-то глухая, ноющая боль. Это так? Я права? В самом деле был тяжелый день?
— Да, не самый легкий. Вчера ездил за город, был на деревенском кладбище. Посидел у могилы, выпил немного.
— Ты был один?
— Нет. Где-то рядом, в лесу, был филин. Он был невидим, надежно укрытый слабо шевелящейся на ветру листвой, но я чувствовал его присутствие. Кажется, он даже разделил со мной трапезу. На газетке лежали ломти черного хлеба, вареное яйцо, пупырчатый, ярко-зеленый огурец, круг краковской колбасы. Я налил в граненый стакан водки, долго сидел у могилы, привалившись спиной к шершавому стволу коренастого дубка.
— Ты кого-то поминал? — спросила она.
— Поминал. Своего школьного учителя, Модеста Серафимовича, земля ему пухом…
Я прикрыл глаза. Из глубин памяти всплыло давнее — коричневая, в разводах, школьная доска, длинный фанерный короб в метре от первых парт, именуемый Модестом торжественным словом «кафедра», чучела птиц за желтоватыми стеклами огромного, во всю классную стену, шкафа.
И еще: плоский застекленный планшет с образцами коллекционных бабочек, пришпиленных булавками к темному бархатному полю, резкий запах спирта и еще каких-то жидкостей, необходимых в кабинете биологии для опытов, угрюмое чучело огромной, с обширной плошкой тяжелых рогов лосиной головы под самым потолком.
«Ах, юноша, ну как же так? — скорбно произносит Модест в ответ на мое долгое и унылое молчание у доски. — Учебник дан вам затем, чтобы хоть изредка в него заглядывать… — Его тонкая рука нерешительно зависает над потрепанными крыльями классного журнала, над той графой, в которую вписана моя фамилия. — Как это ни прискорбно, но я вынужден поставить вам двойку. И не нахохливайтесь, юноша, словно Aegolius funereus, сиречь — сыч мохноногий, и не ухайте, будто Bubo bubo, сиречь — филин обыкновенный». Латынь, в его устах звучала торжественно и звонко, словно медь духового оркестра. И неясное очарование этих неведомых, но таких основательных слов будоражило ум и влекло в неведомое. Получив пару в дневник, я впервые в жизни испытал чувство стыда и в тот же вечер раскрыл учебник. И уже на следующем же уроке получил трудовую четверку, а дальше были лишь пятерки — вплоть до окончания школы. Я стал любимчиком Модеста и его надеждой: «Вам, юноша, прямая дорога на биофак!» Биофак МГУ был штурмом взят с первой же попытки, но, впрочем, на третьем курсе прямая дорога, о которой говорил Модест, круто вильнула в сторону, а потом, после армии, на Воробьевы горы так и не вывела… Так сложилась жизнь. Возможно, оно и к лучшему. И все, что осталось во мне прежнего, это странное прозвище — Бубо, оно, приклеилось ко мне еще в школе с легкой руки Модеста.
Пристало, впиталось в кровь, определило образ и способ жизни: Bubo bubo, птица осторожная, сторонящаяся людей, умная и хитрая, уверенно чувствующая себя в черном ночном небе.
Год прошел с тех пор, как старик переселился на тихое деревенское кладбище. Уже целый год! Как быстро летит время, а я так и не узнал, кто вычеркнул Модеста из списка живых. Но очень хочу найти того, кто повинен в этом. Я обязательно найду эту сволочь. И убью на месте.
Последнюю мысль я высказал вслух.
— Господи… — тихо выдохнула она.
— Не переживай, девочка, он не будет мучиться. Впрочем, я еще не до конца все продумал, сидя у могилы и вспоминая Модеста..
Березовый шатер колыхался над головой. И мне было хорошо там, на деревенском кладбище, покойно: Модест знал, что делал, завещав похоронить его здесь, неподалеку от деревни с названием Ямкино.
Отсюда, насколько я знаю, пошел его род, здесь лежат его предки, мелкопоместные дворяне. В этой глуши, на краю Ярославской губернии, жили они тихо и размеренно, наверное, как и Модест, умели ценить простые радости буден: рыжики солили, капусту квасили, вареньем запасались на зиму, наливки вишневые настаивали, на Пасху яйца красили, из церкви шли домой просветленные… И все у них было по-людски, пристойно и ясно, не то что у нас.
Я медленно выпил — вторая стопка пошла хуже, водка согрелась и почему-то отдавала озерной тиной — знакомое послевкусие. Оно преследует меня с того самого дня, когда год назад сумрачным и влажным после ночного ливня утром я пришел домой к Модесту, вовсе не чая застать его в квартире, которую он уже месяцев восемь сдавал какой-то импозантной мадам через риелторское агентство. Платили постояльцы аккуратно долларов, кажется, триста в месяц. Для пенсионера несметные деньги.
— А ты еще немного выпей. Может быть, станет легче.
Я налил еще рюмку, выпил, глядя в окно. Водка упала на дно желудка, растеклась по жилам теплом, но тяжесть в груди не растворила: ведь именно я подбил Модеста на это предприятие, оказавшееся для старика гибельным… В конце концов, он дал себя уломать, квартиру сдал, переехал на дачу, на станцию со странным названием Дно, в крохотный домик на краю садового участка… Тогда, в разгар похоронной маеты — никаких родственников у Модеста не осталось, — не сразу я задумался над тем, что и как произошло. Однако тайна его ухода все не дает мне покоя.
— А что в ней тайного? — спросила она.
— Все странно — за исключением финала: Модест поднялся со своих донных глубин — кажется, ему надо было получить пенсию — и отправился в город. Соседка сказала ему, что слышала ночью истошные вопли и страшный грохот, доносившиеся из его квартиры. Он вошел — и рухнул на пороге: иначе, наверное, и быть не могло. Он умер мгновенно — сердце разорвалось, когда увидел, что его двухцветный мир рухнул, а осколками усеян пол крохотной комнатки, куда Модест по просьбе квартиросъемщицы стащил свою ветхую мебель и старый шкаф, за широкими стеклянными витринами которого было собрано все его богатство.