Время старого бога - Себастьян Барри
Но, как и всякий человек, он исполнился благодарности, когда боль миновала. Он замер, боясь, как бы опять не началось извержение вулкана, но все было спокойно. Ах, если бы снова стать молодым, и в кроватках лежали бы дети, а рядом с ним в супружеской постели — Джун. Был бы здесь Джозеф, и он называл бы его Джоджо — раз Джун хочет, пожалуйста, — вернуться бы в прошлое, стать прежним Томом Кеттлом, и Джозеф бы, как раньше, приходил и говорил, что боится: «Папа, мне страшно в темноте, у меня под кроватью ведьма», — и Том вел его обратно в детскую и укладывал, а Джозеф кричал, брыкался, размахивал кулачками, и Том, большой и неуклюжий, укладывался рядом, укутывал малыша поплотнее и в неверном свете ночника читал ему вслух про кролика Питера, про Ухти-Тухти, и все герои — мистер Мак-Грегор, Пеструшка — были, как водится, на своих местах, на нужных страницах, и Джозеф мало-помалу погружался в омут сна, и Том возвращался на цыпочках к себе, ложился подле сонной Джун — «Ну как, уложил?» «Да». «Молодец, Том, вот и славно. Со временем это у него пройдет, вот увидишь». «Пройдет, конечно, только доживу ли я?» Том вспоминал, как он поднимался чуть свет, чтобы успеть на автобус, и долго ехал в город, и всю дорогу клевал носом, а на работе из роли мужа и отца переключался на роль коллеги и полицейского — любопытное превращение, а вечером, когда качнется вечный маятник жизни, все станет наоборот, и так изо дня в день у каждого из нас. Если что и ускользало от него в такие минуты — сознание, насколько счастливый он человек, и неповторимость этого счастья, и то, что где-то в туманном будущем этому счастью положен предел.
И когда Джо уезжал, в последний раз, целая пропасть легла между всеми этими мелочами — сказками на ночь, несостоявшимся «убийством», золотыми россыпями воспоминаний о детстве его и Винни, мифов, щедро сдобренных юмором; вспоминая все это, они хохотали как безумные, все вчетвером, ведь когда становишься взрослым или почти взрослым, даже детские страхи превращаются в легенды, — целая пропасть легла между всем этим и минутами в дублинском аэропорту, когда они сидели вдвоем, он и его сын, на пластиковых стульях и ждали, когда объявят рейс. Куда же летел он тогда — в тот раз сначала в Даллас, оттуда в Санта-Фе, оттуда в Альбукерке, а дальше ехал в пустыню, в дом при амбулатории, где жил? Кажется, сначала на квартиру в Альбукерке, потом в амбулаторию. И без конца заводил одну и ту же песню: «Мне никогда не бывает одиноко, папа, ведь в пустыне такая красота. Пустыня, она как девушка — нет, как миллион девушек, прекрасных, совершенных». Или что-то в этом духе, просто чтобы заверить отца, что он не одинок, хотя влюбиться мечтал он не в девушку, а в юношу, и Том прекрасно это знал, только обсуждать в открытую не мог. «Ничего плохого тут нет, — уверяла Джун. — Это как Винни влюбилась бы в парня, разницы никакой». Тому было далеко не все равно, но он стал смотреть на это иначе со временем, а потом время для него кончилось. И ни к чему тут приплетать Брата, что измывался над ним в детстве, это совсем не то. Это совсем не то, говорила Джун. Душа хочет любить, повторяла она — вот и его душа ищет родную душу. «Разве не понимаешь, Том?» — «Понимаю», — отвечал он, но на самом деле, по правде, в глубине души не понимал. Чтобы его сын целовался с парнем? В приюте это было плохо, это было зло, одно из бесчисленных тамошних зол. «Но Том, это совсем другое дело, это как Дэвид Боуи в гриме и ребята, которым нравится его музыка. И Джоджо нужно, чтобы ты, Том, динозавр допотопный, это понял». Но Том «не догонял», как говорила на хипповском жаргоне Джун — точно он бежал по рельсам вдогонку за поездом. Но в тот вечер, когда они сидели на пластиковых стульях, а под потолком моргали жужжащие лампы, освещая отремонтированный зал ожидания — он хорошо помнил старый аэропорт, бетонное здание, величавое, словно круизный лайнер, многих повидавшее в невозвратные дни, «Битлз», «Роллинг Стоунз», Ронни Делейни[35] после Олимпиады, — в тот вечер неважно было, «догоняет» он или нет, а важно то, что сын возвращается в Нью-Мексико на работу, а он, старик Том Кеттл, детектив-сержант уголовного розыска — выше этого звания он так и не продвинулся, хоть на службе его ценили, по крайней мере так он надеялся, — а он остается. Казалось, будто не сын, а он сам уезжает. Мир будет вертеться вокруг Джозефа, а от него ускользать. Джозеф будет пить в самолете минералку, смотреть, как за стеклом иллюминатора темнеет, потом светает, как мелькают горы облачные и горы настоящие, и постепенно, мало-помалу станет… нет, не забывать отца, а терять из виду, отдаляться от него в бескрайнем море жизни. Словно отец отступает все дальше и дальше, становится недосягаем. Они сидели на уродливых пластиковых стульях, вокруг сновали люди, и Тому хотелось взять лицо сына в ладони и поцеловать, с такой нежностью, чтобы тот никогда его не забыл, носил бы этот знак любви, как носят ирландцы в Пепельную среду[36] на лбу пепельный крест. «Понимаешь, почему я должен ехать, папа?» —