Наталия Костина-Кассанелли - Яд желаний
Внезапно меня охватил такой панический ужас, что я босиком выскочила из постели и подбежала к окну, словно боясь, что и на наше окно, пока я гуляла или ужинала, могли навесить дощатый щит, грубо побеленный известкой… Я отодвинула штору, таращась в темноту. Было уже очень поздно — на улице никого не было. Даже фонари уже погасили. Свет излучала только вспыхивающая на фасаде нашего дома бессонная реклама магазина домашних товаров — на ней поочередно зажигались зеленый, синий, красный… Унылый зеленый бросал причудливые блики на тротуар. Когда включился красный и багрово высветилось дерево под окном, паника снова накатила на меня. Я с разбегу влетела в постель, накрылась с головой одеялом, поджала озябшие на полу ноги и задышала часто-часто, успокаиваясь и согреваясь. Я не помню, как уснула и что мне снилось, но утром обеспокоенная бабушка сказала, что ночью я кричала. Она ощупала мне лоб и заглянула в горло. Я чувствовала себя хотя и разбитой, но совершенно здоровой, однако она все равно не велела мне выходить из дома.
— Ничего-ничего… Один день не погуляешь, пересидишь. Это лучше, чем потом проболеешь всю неделю, — непреклонно заявила бабушка. — Иди, закрой дверь.
Я потащилась за ней в коридор, но, когда бабушка вышла на площадку, из соседней двери показался дядя Сеня. Я с силой хлопнула дверью, защелкнула оба замка и даже навесила цепочку, чего обычно никогда не делала. Зубы мои мелко цокали. Если бы бабушка увидела меня в этот момент, то точно бы вызвала врача и осталась дома. Я помню, как мне отчаянно не хотелось оставаться одной тем утром. Пусть бы бабушка была рядом, пусть бы пришел врач, пусть бы мазали горло отвратительным люголем, вкус которого невозможно отбить ничем — ни конфетами, ни даже любимыми апельсинами, которые покупались только тогда, когда я болела.
В квартире было пусто, тихо — но как-то нехорошо тихо… Я на цыпочках обежала все три наши комнаты — гостиную, свою, бабушкину. Что-то меня тревожило. Все было как всегда, и все вещи лежали на своих местах. Пианино у стены было закрыто, на крышке аккуратной стопочкой покоились ноты — это бабушка вчера убиралась, вытирала пыль. Я открыла инструмент, поерзала, устраиваясь удобнее на табурете, поставила неразученный этюд, мягко положила руки на клавиатуру, освобождая кисть, чтобы Клементи был доволен моей игрой. Сбилась раз, потом сбилась второй. В этюде не было ничего трудного. Я снова начала и снова сбилась. У меня было такое впечатление, что сзади кто-то сидит и тяжело смотрит мне в затылок. Я резко повернулась вместе с табуретом — но в комнате, разумеется, не было никого. Никто не мог на меня смотреть — бабушка даже шторы предусмотрительно закрыла, чтобы ничто не мешало мне болеть. Кротко свисала с кресла кистями бабушкина шаль, строго глядели собрания сочинений из шкафа. Зеленый Чехов, синий Пушкин, бордовая, очень редко мной открываемая тяжеленная Большая Советская Энциклопедия…
И вдруг я поняла. Запах! Меня преследовал запах тюрьмы! Я волчком закрутилась по комнате, принюхиваясь ко всему подряд. Бабушкина шаль пахла родным уютом, слегка бабушкиными волосами и духами. Шторы — пылью. Книги — старой бумагой и чем-то тошно-сладковатым. Но запах узилища, в котором пропадали люди, преследовал меня, и я, рыская, как собака, добралась-таки до его источника. В бабушкиной комнате на столе в маленькой вазочке стоял собранный мной букетик, который я весь день протаскала в кармане. Но он тем не менее выжил и воспрянул, расправившись за ночь. Должно быть, бабушка вытащила его из кармана платья, куда я его засунула, и поставила у себя на столе. Гадкие цветочки серо-желто-зеленого цвета пахли тревожно и настойчиво. От этого запаха перед глазами тут же вставало страшное слепое здание тюрьмы…
Осторожно, как будто запах мог перепрыгнуть на меня, я взяла вазочку и вытряхнула омерзительный букетик в мусорное ведро. Но он пах и оттуда! Тогда я оделась и, страдая от того, что нарушаю бабушкин наказ не выходить на улицу, и почему-то поминутно оглядываясь, вынесла ведро на помойку. Я просто должна была от него избавиться.
— Аня! Аня! Portamento![29] Ты меня слышишь? Что с тобой сегодня?
Савицкий прекрасно знал, что происходит с девушкой на сцене и какая буря у нее в душе, почему она то вспыхивает румянцем, то бледнеет до фарфоровой белизны. И отчего не может точно взять ноту, и голос у нее пропадает, а веки прикрываются, стоит ей только взглянуть на его лицо. У него самого сегодня дрожали руки, как у школьника, который первый раз целовался в подъезде с девочкой.
Казалось, за его спиной вся труппа судачит о том, что у режиссера и Ани Белько вспыхнул бурный роман, — отовсюду до его слуха доносились перешептывания, мелькали любопытствующие взгляды. Даже те, кто был уже свободен, не спешили расходиться. Он сердито оглянулся на слишком громкие голоса за спиной и постучал карандашом по столу:
— Тишина в зале! Давай еще раз.
Она покорно запела фразу сначала, слишком старательно и как-то механически, что ли, пропевая арию как с концертмейстером — очень точно, но будто в первый раз, и боясь ошибиться. Лицо у нее было таким же напряженным, как и голос. Он засмотрелся на ее белоснежную шею, на страдальчески поднятые, красиво очерченные брови — от нее также не укрылось это возбужденное внимание толпы. «Именно толпы, а не труппы, — подумал Савицкий. — Подлые, низменные инстинкты… Даже таланты по-обывательски падки до дешевых сенсаций. Сидят, шушукаются. Не уйдут, пока не удовлетворят свое ненасытное мещанское любопытство, черт бы их побрал…» За изгиб этих слегка припухших от его поцелуев губ, которые сейчас старательно филировали звук за звуком, за тонкие, сжатые пальцы… те самые пальцы, которые сегодня ночью перебирали его волосы, он теперь был готов продать душу. Он буквально задыхался от нежности к ней, и, когда она исполняла особенно трудный пассаж, он тоже напрягся, помогая ей, думая о ней, вожделея ее, как сегодня ночью…
Кто-то тронул его за локоть, и он очнулся. Лариса сидела рядом и смотрела насмешливыми, все понимающими глазами. Минуту назад он был так далек отсюда, от этого зала и от этих людей, что даже не слышал, как она подошла. Он снова переживал все, что произошло сегодня ночью, и для него в этот момент существовала единственная женщина — та, что сейчас пела…
— Ты придешь сегодня домой? — излишне громко спросила она, и певица на сцене тут же сбилась с дыхания и замолчала.
В неторопливо скользнувшем сначала по нему, а потом по Анне взгляде жены он прочел презрение и брезгливость. «Похоже, ее всегдашняя выдержка ей изменяет», — с внезапно вспыхнувшей злостью подумал он. Почему она ничего не сказала ему, когда он явился домой под утро, а предпочла спрашивать обо всем сейчас, когда вокруг полно посторонних ушей? Утром они вдвоем спокойно выпили кофе, мирно шурша прессой и обмениваясь ничего не значащими замечаниями. В театр также отправились вместе, как в старые добрые времена. И она выглядела, как всегда, и даже, казалось, была довольна. А теперь она не только выставляет его идиотом, но еще и поощряет все эти шепотки, словно получает от этого удовольствие! Какого лешего она это затеяла?! Он сердито отвернулся.
— Я послушаю репетицию? — Лариса вызывающе закинула ногу на ногу, улыбнулась и обмахнулась веером.
— Лара, ты мне мешаешь!..
— Андрей Всеволодович, можно я уйду?
— Нет. Аня, ты что, плохо себя чувствуешь?
Он посмотрел на нее таким взглядом, что бедную девочку снова бросило в жар. Лариса иронически кашлянула. Он покосился на жену, но ничего ей не сказал.
— Еще раз! — скомандовал он.
Аня Белько покорно запела. Это пение никуда не годилось, но он терпеливо слушал, не делая больше никаких замечаний, пока она не закончила. Она замолчала и стояла, смиренно уронив руки, как и тогда ночью, в самый первый раз, в коридоре, когда он обнял ее и почувствовал нестерпимый жар хрупкого тела…
— Лара, если и ты сегодня непременно желаешь репетировать, то, пожалуйста, прошу на сцену! — сухо скомандовал он.
Лариса тяжело поднялась и так же тяжело, но решительно взошла на подмостки.
— Она сегодня в голосе, — удовлетворенно шепнул ему помреж, фамильярно примостившись рядом.
Да что ж это такое творится! Неужели все будут высказывать свое мнение? Как будто он кого-то просит об этом! Он не заметил, куда девалась Анна, но, не желая прерывать репетицию, сидел и слушал. Между тем голос примы Ларисы Столяровой действительно звучал совсем как в прежние времена, когда они оба были молоды, полны планов на будущее, когда вся жизнь была впереди. Что это, в самом деле, с ним происходит? К чему он сам себя хоронит? Выходит, его жизнь вся уже позади? Ну, это мы еще посмотрим!
Лариса блестяще завершила трудный пассаж. В ее голосе было все — умиротворяющая нежность, исступленная страстность, блестящее мастерство.