Себастьян Жапризо - Западня для Золушки
Я была далеко от нее, в одной из комнат первого этажа, когда увидела, как входит Франсуа Руссен, который не был приглашен. Она его тоже увидела и неторопливо двинулась в мою сторону, переходя от одной группы к другой.
Франсуа объяснил мне, что он находится здесь не в качестве назойливого любовника, а в качестве секретаря, сопровождающего своего патрона. Тем не менее было похоже, что он весьма расположен предоставить слово и любовнику, но тут наконец подоспела Жанна.
— Оставьте ее в покое, или я вас вышвырну, — сказала она ему.
— Никогда не угрожайте людям тем, что вы не в состоянии сделать. Послушайте, Мюрно, я вас уложу одной оплеухой. Клянусь вам, что сделаю это, если вы будете меня донимать.
Они говорили негромко, сохраняя видимость приятельского разговора. Я взяла Жанну под руку и попросила Франсуа уйти.
— Мне нужно поговорить с тобой, Мики, — настаивал он.
— Мы уже говорили.
— Есть кое-что, чего я тебе не сказал.
— Ты сказал достаточно.
И я сама повлекла Жанну прочь. Он тотчас ушел. Я видела, как он перекинулся несколькими словами с Франсуа Шансом, а когда он в холле надевал пальто, наши взгляды встретились. В его глазах была лишь ярость, и я отвернулась.
Поздно вечером, когда все разошлись, Жанна долго прижимала меня к себе приговаривая, что я вела себя так, как она и надеялась, что у нас все получится, уже получилось.
Ницца.
Отец Мики, Жорж Изоля, был очень худ, очень бледен, очень стар. Он смотрел на меня, легонько тряся головой, в глазах у него стояли слезы, он не решался меня обнять. Когда он все же обнял меня, его рыдания передались и мне. Странный это был миг: я не была ни напугана, ни несчастна — меня, напротив, переполняло счастье оттого, что я вижу его счастливым. Думаю, на какое-то время я забыла, что я не Мики.
Я обещала навещать его. Уверила, что чувствую себя хорошо. Оставила ему подарки и сигареты, чувствуя омерзение к происходящему. Жанна увела меня. В машине она дала мне выплакаться вволю, а потом попросила прощения за то, что вынуждена воспользоваться моим волнением: она договорилась о встрече с доктором Шавересом. И повезла меня прямо к нему. Она считала, что со всех точек зрения лучше, чтобы он увидел меня именно такой.
Похоже, он и впрямь подумал, что визит к отцу потряс меня до такой степени, что мое выздоровление оказалось под угрозой. Найдя меня физически и морально изможденной, он предписал Жанне на время меня изолировать. Чего она и добивалась.
Доктор оказался таким, каким я его помнила: неповоротливым, бритоголовым, с лапищами, как у мясника. А ведь я видела его только один раз, да и то мельком, между двумя световыми вспышками — то ли перед операцией, то ли после нее. Он сообщил, что его шурин, доктор Дулен, очень беспокоится, и раскрыл передо мной историю болезни, которую тот ему прислал.
— Почему вы перестали ходить к нему на прием?
— Эти сеансы приводили ее в ужасное состояние, — вмешалась Жанна. — Я звонила ему. Он сам решил, что лучше будет их прекратить.
Шаверес, который был старше и, вероятно, решительнее, чем доктор Дулен, сказал Жанне, что он обращается ко мне, а не к ней, и был бы ей весьма признателен, если бы она оставила меня наедине с ним. Но Жанна отказалась.
— Я хочу знать, что ей делают. Я вам верю, но ни с кем не оставлю ее наедине. Вы можете говорить с ней при мне.
— Что вы можете об этом знать? — возразил доктор. — Из истории болезни я вижу, что вы действительно присутствовали на всех ее встречах с доктором Дуленом. Со дня ее выписки из клиники он так ничего от нее и не смог добиться. Вы хотите ее вылечить, да или нет?
— Я хочу, чтобы Жанна осталась, — сказала я. — Если ей придется уйти, то я уйду вместе с ней. Доктор Дулен обещал мне, что память очень скоро ко мне вернется. Я сделала все, что он хотел. Играла с железными кубиками и проволочками. Часами рассказывала о своих проблемах. Он делал мне уколы. Если он ошибся, то не по вине Жанны.
— Он ошибся, — вздохнул Шаверес, — и я начинаю понимать, почему.
Я увидела в истории болезни листы с моим непроизвольным писанием.
— Он ошибся? — удивилась Жанна.
— О, прошу вас, вы меня неправильно поняли. Малышка не страдает никаким расстройством. Ее воспоминания обрываются где-то на пяти-шести годах, как у впавшего в детство старика. Привычки сохранились. Не найдется ни одного специалиста по расстройствам памяти и речи, который не определил бы это как лакунарную амнезию. Удар, потрясение… В ее возрасте это может длиться три недели, ну три месяца. Если доктор Дулен и ошибся, то сам разобрался в своей ошибке, иначе бы я этого не узнал. Я хирург, а не психиатр. Вы знаете, что она написала?
— Да, я читала.
— Что особенного могут значить для нее слова «руки», «волосы», «глаза», «нос», «рот», если она то и дело к ним возвращается?
— Не знаю.
— Я тоже, представьте себе. Я знаю только то, что малышка была больна еще до несчастного случая. Какая она была — экзальтированная, неистовая, эгоцентричная? Имела ли обыкновение жалеть самое себя, плакать во сне, просыпаться от кошмаров? Знали ли вы за ней внезапные приступы ярости, как в тот день, когда она подняла загипсованную руку на моего шурина?
— Я не понимаю. Мики легковозбудима, ей двадцать лет, вполне возможно, что у нее вспыльчивый характер, но она не была больна. Она была весьма рассудительна.
— Господи Боже! Я никогда и не говорил, что она нерассудительна. Попытаемся понять друг друга. Еще до пожара у этой малышки — как, впрочем, и у очень многих людей, числом заметно превосходящих, скажем, курильщиков трубок или любителей почтовых марок, — были налицо некоторые проявления истерической природы. Если я сказал, что она была больна, то это прежде всего моя личная оценка уровня, с которого начинается болезнь. Ну и потом, некоторые виды амнезии и афазии числятся среди традиционных признаков истерии.
Доктор поднялся, обошел стол, приблизился ко мне, сидевшей рядом с Жанной на кожаном диване. Взял меня за подбородок, заставил повернуться к Жанне.
— Разве она похожа на слабоумную? Ее амнезия — не лакунарная, а избирательная. Чтобы вы лучше поняли, скажу проще: она не то чтобы забыла определенный пласт своей жизни, временной пласт, пусть даже самый обширный. Она запрещает себе вспоминать что-то или кого-то. Знаете, почему доктор Дулен пришел к этому выводу? Потому что у нее даже до четырех-пятилетнего возраста есть провалы. Это что-то или этот кто-то, должно быть, в той или иной степени касается стольких воспоминаний с момента ее появления на свет, что она изгнала их все, одно за другим. Понимаете, что я хочу сказать? Вы ведь бросали камни в воду? Так вот, расходящиеся по воде концентрические окружности — это примерно то же.
Отпустив мой подбородок, доктор нарисовал эти окружности в пустоте.
— Возьмите у меня рентгеновские снимки и отчет об операции, — продолжал он, — и вы легко поймете, что моя роль сводилась к простому зашиванию. Я наложил ей пятьдесят семь швов. Поверьте, в ту ночь рука у меня была легкая, и уж кому как не мне знать, что я ее не «тронул». Там не было повреждения, никаких последствий от удара, ее сердце сказало бы нам об этом больше, чем разум. Это явно выраженный психический отказ человека, который был уже болен.
Больше я не могла этого вынести. Поднявшись, я попросила Жанну увести меня. Доктор удержал меня за плечо.
— Я как раз и хочу тебя испугать, — сказал он, повысив тон. — Может, ты выздоровеешь сама, может, нет. Но если мне позволено будет дать совет, один-единственный, но дельный, то вот он: прийти ко мне снова. И еще — призадуматься вот над чем: пожар вспыхнул не по твоей вине, та девушка погибла не из-за тебя. Сколько бы ты ни отказывалась это вспоминать, она существовала. Она была хорошенькая, твоих лет, ее звали Доменикой Лои, она действительно погибла, и тут тебе ничего не изменить.
Доктор удержал мою руку, прежде чем я его ударила. Жанне он сказал, что рассчитывает на нее: пусть она убедит меня прийти к нему еще.
Три дня мы провели в Ницце, в гостинице на самом берегу моря. Был конец октября, но на пляж еще приходили купальщики. Наблюдая за ними из окна номера, я убеждала себя, что узнаю этот город, этот приносимый ветром запах соли и водорослей.
К доктору Шавересу Жанна не повезла бы меня ни за что на свете. Она нашла, что он кретин, грубый мужлан. Не истерик, зато параноик. Он зашил уже столько голов, что его собственная превратилась в подушечку для булавок. Провалы — это у него в башке. Зияющие.
Что до меня, то я все же хотела бы увидеться с ним еще разок. Пускай он грубый мужлан, но я жалела, что оборвала его. Он еще не все сказал мне.
— Он воображает, будто ты хочешь забыть саму себя! — издевалась Жанна. — Все к этому сводит.
— Знай он, кто я на самом деле, он просто все поменял бы местами, так что не притворяйся, что не понимаешь. Я хочу забыть Мики, вот и все.