Агата Кристи - Бремя любви
– Так вы хотите счастья?
– Не знаю. Я и так должна быть счастливой, у меня для этого есть все.
– Но вы хотите большего?
– Меньшего, – быстро отозвалась она. – Я хочу от жизни меньшего. Всего слишком много. Слишком много. – И неожиданно добавила:
– Это такое бремя.
Некоторое время они сидели молча. Наконец она сказала:
– Если хотя бы знать, чего я хочу. Знать, а не быть вечно недовольной дурой.
– Но вы же знаете: вы хотите сбежать. Почему же вы этого не делаете?
– Сбежать?
– Да. Что вас останавливает? Деньги?
– Нет, не деньги. Деньги у меня есть – не так много, но достаточно.
– Тогда что же?
– Много чего. Вам не понять. – Губы скривились в жалобной усмешке. Как у Чехова – три сестры вечно стонут: в Москву! Но они никуда не едут, хотя в любой день могут пойти на станцию и купить билет до Москвы! Как и я могу купить билет на корабль, который уплывает сегодня вечером.
– И что же вас удерживает? – он ждал.
– По-моему, вы знаете ответ, – сказала она.
Он покачал головой.
– Нет, я не знаю ответа. Я стараюсь вам Помочь его найти.
– Возможно, я похожа на чеховских трех сестер. Возможно, я на самом деле – не хочу.
– Возможно.
– Возможно, сбежать – просто та мысль, которой я тешусь.
– Вероятно. У всех у нас есть фантазии, помогающие сносить ту жизнь, которой мы живем.
– Побег – моя фантазия?
– Я не знаю. Это вы знаете.
– Ничего я не знаю, вообще ничего. У меня были все возможности, а я поступила не правильно. Но раз уж человек поступил не правильно, ему приходится идти этим путем и дальше, так ведь?
– Я не знаю.
– Вы не могли бы перестать это повторять?
– Прошу прощения, но это правда. Вы просите меня сделать заключение по поводу чего-то такого, о чем я ничего не знаю.
– Но это же основной принцип.
– Нет такого в природе – основной принцип.
Она широко раскрыла глаза.
– Вы хотите сказать, что не существует абсолютно правильного либо абсолютно не правильного?
– Нет, я не это имел в виду. Конечно, абсолютная истина есть, но она лежит так далеко за пределами нашего понимания, что мы имеем о ней лишь самое смутное представление.
– Но человек все-таки знает, что верно, а что – нет?
– Он просто следует общепринятым правилам повседневной жизни. Или, если пойдем дальше – своему инстинктивному ощущению. Но это нас может завести слишком далеко. Людей сжигали на кострах не садисты, а честные люди возвышенного склада ума, они верили, что это правильно. Почитайте законы Древней Греции: если человек отказывался отдать своего раба на пытку, считалось, что он противится правосудию. В Штатах какой-то честный богобоязненный священник забил до смерти своего любимого трехлетнего сына, потому что тот отказался повторять молитву.
– Какой ужас!
– Да, потому что время изменило наши представления.
– Как же тогда быть?
Ее прелестное лицо склонилось к нему, на нем было написано замешательство.
– Следовать своему пути, с кротостью и надеждой.
– Следовать своему пути… да, но мой путь, с ним что-то не то. Знаете, как если бы вязали свитер по выкройке и упустили петлю где-то в самом начале – и вот весь узор исказился.
– Этого не знаю, никогда не вязал.
– Почему вы не выскажете прямо свое мнение?
– Потому что тогда оно перестанет быть только моим мнением.
– Как это?
– Оно может повлиять на вас. Вы легко внушаемы.
Ее лицо опять нахмурилось.
– Да. Наверное, в этом вся беда.
Он подождал минутку, потом спросил как бы невзначай:
– Какая беда?
– Никакая. – Она смотрела на него с отчаянием. – Никакой беды. У меня есть все, чего может пожелать любая женщина.
– Опять вы обобщаете. Вы не любая женщина. Вы – это вы. У вас есть все, чего вы хотите?
– Да, да, да! Любовь, доброе отношение, деньги, роскошь, красивое окружение, общество – все. Все, что я сама бы выбрала для себя. Нет, дело во мне самой. Со мной что-то не в порядке.
Она с вызовом посмотрела на него. Как ни странно, ее утешило, когда он спокойно и твердо сказал:
– О да. С вами что-то не в порядке. Это очевидно.
* * *Она отодвинула бокал с бренди и сказала:
– Можно я расскажу о себе?
– Если хотите.
– Может, тогда я сумею понять, когда же все пошло не так.
– Да, это помогает.
– В моей жизни все было очень мило и очень обыкновенно. Счастливое детство, милый дом. Я ходила в школу, делала все, что полагается, со мной никто никогда не обращался скверно; может, для меня было бы лучше обратное. Возможно, я была избалованным ребенком, хотя я так не считаю. После школы я шла домой, играла в теннис, танцевала, встречалась с молодыми людьми и гадала, какой работой заняться, – все очень обыкновенно.
– Выглядит как вполне прямой путь.
– А потом я влюбилась и вышла замуж. – Ее голос слегка изменился.
– И жили счастливо…
– Нет. Я любила его, но часто бывала несчастна. Вот почему я вас спрашивала, насколько это важно – быть счастливым.
Помолчав, она продолжала:
– Трудно объяснить. Я была не слишком счастлива, но все равно все было прекрасно: я этого хотела, сама это выбрала. Я вступила в эту жизнь не с закрытыми глазами.
Конечно, я его идеализировала – как же иначе? Помню, однажды я проснулась очень рано, было часов пять. Это холодное, трезвое время, правда? И я поняла, я увидела, каким будет мое будущее, увидела, каков он эгоистичный, безжалостный, но в то же время – очаровательный, веселый и легкомысленный – и что я люблю его, как никто, и скорее согласна быть несчастной замужем за ним, чем жить в покое и довольстве без него. И я подумала, что, если мне повезет и я буду не слишком глупа, я смогу справиться. Я признала тот факт, что люблю его больше, чем он когда-либо сможет полюбить меня, и что не надо требовать от него больше того, что он может дать.
Она остановилась, потом продолжала:
– Конечно, тогда я сказала это себе не так внятно, как теперь, но это чувство у меня было. Потом я опять восхищалась им, приписывала ему благородные качества, которых у него не было. Но был момент – такой момент, когда видишь далеко вперед, и от тебя зависит, идти дальше или повернуть обратно. В то холодное раннее утро я увидела, как мне будет трудно, как страшно, я подумала, не вернуться ли – но пошла дальше.
Он мягко спросил:
– И вы жалеете?..
– Нет, нет! – неистово выкрикнула она. – Я никогда не жалела! Прекрасна была каждая минута! Об одном только я жалею – что он умер.
В глазах ее была жизнь – больше не казалось, что она витает где-то в сказочной стране. К нему через стол потянулась страстная, живая женщина.
– Он умер слишком рано, – сказала она. – Как там Макбет сказал: «Она должна бы умереть попозже…»[6] У меня было такое чувство – он мог бы умереть попозже.
Он покачал головой.
– Так всегда кажется, когда люди умирают.
– Разве? Не знала. Он заболел. Я понимала, что он на всю жизнь останется инвалидом. Он не мог с этим смириться, он ненавидел такую жизнь и срывал зло на всех, особенно на мне. Но он не хотел умирать. Несмотря ни на что, он не хотел умирать. Из-за этого его смерть меня особенно возмущает. У него был, можно сказать, талант жить; он радовался даже половинке жизни, одной четверти! О! – Она страстно вскинула руки. – Я ненавижу Бога за то, что он его умертвил! – Она остановилась и, в смущении посмотрела на него. Нельзя было говорить: я ненавижу Бога?
Он спокойно ответил:
– Лучше ненавидеть Бога, чем своих ближних людей.
Богу мы не причиняем боли.
– Нет. Но Он может причинить ее нам.
– Что вы, это мы сами причиняем боль друг другу – и себе.
– А Бога делаем козлом отпущения?
– Он всегда им был. Он несет наше бремя – бремя наших мятежей, нашей ненависти, да и нашей любви.
Глава 3
Ллевеллин завел привычку совершать днем долгие прогулки. Он выходил из города по дороге, которая, петляя, вела в гору, оставляя позади город и пристань, создавая ощущение нереальности среди белого дня. Был час сиесты, и веселые цветные точки не мелькали ни у кромки воды, ни на дорогах и улицах. Здесь, на вершине холма, Ллевеллин встречал только козьих пастухов да мальчишек, которые развлекались тем, что распевали песни или играли на земле в какие-то свои игры с кучками камней. Они приветливо и серьезно здоровались с Ллевеллином, не удивляясь, – они привыкли к иностранцам с их энергичной походкой, распахнутыми на груди белыми рубашками, потными лицами. Они знали, что иностранцы – это или писатели, или художники; хоть немногочисленные, они были им не в новинку. Поскольку у Ллевеллина не было ни холста, ни мольберта, ни хотя бы блокнота, ребята принимали его за писателя и вежливо здоровались.