У каждого своя война - Эдуард Яковлевич Володарский
- Ну не надо, не надо сразу выводы подобные делать, — резко ответил Николай Афанасьевич. — Партия решительно взяла курс на исправление тех тяжелых ошибок, которые были допущены, и ошибки надо исправлять, а не отделываться разговорами!
Он вызвал машину и решил поехать к Семену Григорьевичу, увидеть его и сказать ему в глаза, что его просьбу он, хоть и с большим опозданием, выполнил.
Этого участкового врача, конечно, и так бы выпустили, но дело могло затянуться, а могли бы и осудить, отправить в места заключения, а там... едва ли к концу года попал бы под реабилитацию. Николай Афанасьевич вошел в комиссию по реабилитации и теперь каждый день ужасался, сколько же, оказывается, людей следовало освободить. У него кровь леденела, когда он видел бесконечные папки и в них — фамилии, фамилии, фамилии, миллионы фамилий! Даже он, имевший доступ ко всем, казалось бы, государственным цифрам и тайнам, представления не имел, сколько людей осуждено по пятьдесят восьмой статье с ее многочисленными подпунктами.
А сколько было расстреляно! Теперь Николая Афанасьевича беспрестанно глодало чувство вины и стыда перед Семеном Григорьевичем за тот давний разговор, когда он велел ему больше никогда не звонить и не приходить... а тот умолял его помочь, спасти... уговаривал проявить мужество... Теперь выяснилось, что прав был Семен Григорьевич, на все сто прав. И вот Николай Афанасьевич решился наконец сам поехать к своему фронтовому другу, с которым вместе умирали на берегу Ладоги, умирали, да не умерли... Он покачивался в машине позади шофера и рассеянно смотрел в окно. Это хорошо, что он сейчас едет. Явится домой участковый врач, они обнимутся, сядут за стол выпить, а тут как раз и — Николай Афанасьевич! У него в ушах даже зазвучал предполагаемый разговор с Семеном Григорьевичем.
- Здравствуй, Семен Григорьевич. Не ожидал?
- Конечно, не ожидал. — Тут Семен Григорьевич разведет руками и сухо улыбнется. Эх, какой неулыбчивый, слишком сдержанный в проявлении чувств человек этот Семен Григорьевич.
- Пришел твой участковый врач из неволи? — спросит Николай Афанасьевич. — Небось уже сидите и выпиваете по такому случаю.
- Я же не пью, Николай Афанасьевич, ты же знаешь, — ответит Семен Григорьевич.
- По такому случаю мог бы и выпить, Семен Григорьевич. Экий ты сухарь, — улыбнется Николай Афанасьевич и протянет фронтовому другу руку, а потом обязательно скажет: — Ты, брат, прости меня за тот... давешний разговор…
И они непременно обнимутся, как старые добрые други. Обязательно обнимутся! В сущности, у Николая Афанасьевича и нет никого, кто был бы ему так близок и дорог... Семья не в счет, семья есть семья. С семьей он не поднимался в атаку под настильным страшенным огнем, когда каждого третьего укладывало на землю, едва он высовывался из окопа, с семьей он не докуривал одну самокрутку на двоих, с семьей он не делил последний сухарь, с семьей не мок под ледяным дождем, укрыв шись с другом одной шинелью, не умирал от голода, не мечтал о том, что будет после войны, когда непременно победим... В сущности, Николай Афанасьевич был так же одинок, как и Семен Григорьевич... хотя нет, у Семена Григорьевича оказался еще один друг, за которого он пришел просить, — этот самый участковый врач.
А у него кто еще есть, кроме Семена Григорьевича? Все же почему так идиотски складывается жизнь, если лучшего фронтового друга он видел после войны всего два раза, хотя жили они в одном городе. Да и то... после их первой встречи в текучке дней, забитых заседаниями, конференциями, поездками по заводам, фабрикам и каким-то исследовательским институтам, в памяти иногда всплывал Семен Григорьевич, и Николай Афанасьевич рассеянно думал, слушая выступление очередного докладчика или распекая кого-то по телефону, что надо бы разыскать фронтового друга, вызвать, повидать, может, на рыбалку или охоту съездить, поговорить душа в душу.
«Завтра непременно надо сказать Валентине Ивановне, чтобы разыскала, завтра обязательно распоряжусь».
Но приходило завтра, а он и не вспоминал о своем намерении — наваливались какие-то неотложные дела, а в сущности, если вдуматься, никому не нужные, пустячные заботы, сплошные разговоры о плане, о кадрах, о каких-то проблемах, в которых он ни бельмеса не смыслил. Какие-то пионерские сборы с грохотом барабанов и криками, комсомольские сборища с речами и клятвами, вручениями вымпелов и значков — синяя тоска. И ведь он тоже выступал, призывал, укорял, хвалил, какие-то цифры зачитывал, которые ему писали помощники, да и речи он сам не писал, а одиночество все плотнее окутывало его, словно слой ваты, — крикни, и никто не услышит. Кому все это нужно? Какая польза от подобного шаманства? От этих собраний, криков, заклинаний, от этих конференций, бесчисленных бюро, райкомов, горкомов, вызовов в ЦК. И ведь не уйдешь раньше времени, не увильнешь под благовидным предлогом — сейчас же доложат первому, а то и в ЦК накатают, да и после таких ритуальных сборищ не уйдешь, непременно получишь записку от кого-нибудь из помощников или просто от первого — после задержись, будет обжорка и выпивон. И приходилось задерживаться, выпивать и жрать, слушать постылые солдатские анекдоты про баб и жидов, тупые шутки... И он стал попивать по вечерам в одиночку, на работе, запершись в кабинете, или дома. Тоска сжимала сердце. А ведь пожалуйся кому-нибудь, так удивятся же! На такую высоту человек взлетел, все у него есть, громадная квартира, шофер на машине возит, семья о еде-питье не думает — все в лучшем виде домой привозят! С жиру человек бесится, и больше ничего! Вот уж действительно сытый голодного не разумеет. Не-ет, менять все надо, все менять к чертовой матери! Хватит этой показухи, этой краснознаменной дребедени! А не позвать ли ему Семена Григорьевича в горком на работу? Мысль, осенившая Николая Афанасьевича, была такой неожиданной и такой яркой, что он даже зажмурился. Ах, дубина ты стоеросовая, как же ты раньше