Последняя инстанция - Владимир Анатольевич Добровольский
Подгородецкий опять подсказал:
— Пережитки.
Он сидел ссутулившись, прикрывая рукой глаза, будто слепило его светом с улицы. А за окном было вьюжно, сумрачно.
— Вот видите, Геннадий Васильевич, у вас на все есть готовый ответ, — сказал Кручинин. — Корни! Или проще: причины. Их много. А одна из них как бы расшифрована в кодексе: «против достоинства личности»! Уважение к этому достоинству воспитывается с детства. Уважение к достоинству! Можно так выразиться? А когда это не воспитано, тогда и получается: чик — и нету!
— Я так вопрос не ставил, — словно бы обиделся Подгородецкий, но обида была бесцветная, вялая, вымученная — казалось, недостает ни сил на обиду, ни охоты.
— Не ставили? — переспросил Кручинин. — Возможно. Возможно, у меня создалось превратное мнение. Возможно, вы, Геннадий Васильевич, как раз наоборот: уважаете достоинство. А чик — и нету! — это всего лишь словечко, такой словесный оборот. А то ведь под этим, если принимать всерьез, скрывается целая философия, можете мне поверить. Чик — и нету! Ну и плевать! Большая важность: какой-то там Ехичев, или Подгородецкий, или Кручинин! Винтики! А винтик всегда можно заменить. Вот и спишем. На человеческих складах запчастей хватает. Но вы, конечно, не скажете, что человек — это винтик. Вы так не скажете, потому что сейчас так не думают и не говорят. Это мертворожденная философия. А вы привыкли подхватывать; например: человек — царь и бог! А как же это, на бога — с ножом, а? Значит, словам — копейка цена, и человеку-богу — копейка цена, и плевать нам на Ехичева, и на Подгородецкого, и на Кручинина! Спишем!
В дверь постучались; как ни странно, это был Лешка: против обыкновения, он заглянул в комнату, прежде чем войти, и не ворвался, а вошел. Разрешите? Милости просим. Он выложил на стол какие-то листки — тыльной стороной кверху.
— Сводка погоды, капитан. — И добавил скороговоркой: — Подруженька неуловима, курсирует, пришлось прокатиться за сотню километров. — Ему предложен был стул, но он отказался. — Пойду доложусь. Освободишься — звякни. А то давай заскочу через несколько минут.
Проводив его рассеянным взглядом, Кручинин взял со стола листки: протокол дознания, свидетельства Крупаткиной Марии, проводницы иркутского состава. Взгляд у Кручинина был рассеян, вид равнодушен, а между тем показания эти представляли для следствия первостепенную важность. В них только одно было неопределенно: ни имени, ни фамилии потерпевшего свидетельница не знала. Между собой подружки называли его шутливым прозвищем — так уж у них повелось. Ехичев или кто-то другой? В свидетельствах Крупаткиной все говорило о том, что это Ехичев, но суровая логика следствия не позволяла пока пренебрегать даже такой вероятностью, которая ей, по-видимому, противоречила. Да, чертова логика, подумал Кручинин.
— К сказанному, Геннадий Васильевич, добавлю, — сунул он листки в папку. — Ложь — тоже наплевательство. Надругательство над правдой. А правда… Правда — это фундамент. Любых отношений, каких хотите… — Он вспомнил разговор с Жанной. — Интимных, семейных, служебных, общественных. И даже наших с вами. Врать в глаза — все равно что плевать в лицо. Сядьте на мое место — приятно будет? Ведь иногда приходится… вытирать плевки. А у тех, кто плюет, оправдание наготове: ложь как способ спасти свою шкуру. Другими словами, спасательный круг. На поверку же выходит: никакой это не круг, а всего только соломинка. Не было еще случая, чтобы соломинка выручала. Утопающего. Это я вам говорю с гарантией, Геннадий Васильевич, хотя опыт у меня сравнительно небольшой. Ну, а о том, как относится закон к людям, которые оступились, но чистосердечно признали это, вам наверняка известно и без меня. Так что спасательный круг существует в единственном варианте: правда! Только правда — и ничего другого!
— Какие могут быть возражения! — нервно передернул плечами Подгородецкий. — Зря, Борис Ильич, агитируете.
— Между прочим, это моя обязанность, — сказал Кручинин. — Не вы первый, не вы последний. Опять же из опыта: иных агитация раздражает. Самоуверенных. Чересчур. Даже в самом незавидном положении не теряют, Геннадий Васильевич, надежды. А вдруг доказательств нет? А вдруг суд смилостивится? А вдруг дело закроют? Гуляй на свободе! Но сколько было случаев: год проходит, второй, а то и гораздо больше, и возвращаемся к этому, всплыл некий фактик. Факты — они, как правило, всплывают. А срок давности — срок большой, надо еще дожить. И вот оборачивается свобода неволей. Человек вроде бы и живет, но живет под вечным страхом. Это разве жизнь? Нету отрады ни наяву, ни во сне. Сам к нам приходит. Потому что новую жизнь на старом фундаменте не построишь. А про фундамент я вам уже говорил. И бывает: в самый раз начинать ее, новую жизнь. А бывает и поздно. У тугодумов.
Подгородецкий выслушал Кручинина почтительно, покорно, плечами не передергивал, раздражения не проявлял, но и достоинства терять не собирался.
— Я не тугодум, Борис Ильич, — сказал он твердо. — Соображаю. И не расшатанный фундамент. Супруга, конечно, подкосила жестоким образом, но есть еще сын — светлое будущее.
— Кстати, — заметил Кручинин, — тугодумы как раз и не учитывают: меньше врать будешь — скорее вернешься. К тем же сыновьям или прочим, которые ждут. А теперь ответьте, Геннадий Васильевич, еще на один вопрос. Знакома ли вам такая фамилия — Крупаткина? Крупаткина Мария.
Подгородецкий ответил не сразу. Осторожничал? Скользкие ступени? Идешь по лестнице — держись за перила? Отвлекающий вопрос? Могло быть, и над этим призадумался. Или каверзный? Но отвечать-то надо.
Он сказал, что фамилия знакома, но лично не знаком: училась с Тамарой Михайловной в семилетке, в Орше, потом переселилась сюда, встретились. Дружили? Может, и дружили. Дружба — это в раннем возрасте, а когда семья — какая там уж дружба! «Лично не знакомы, личных счетов не было», — писал Кручинин и вслух повторял то, что пишет.
— А теперь послушайте, Геннадий Васильевич, что говорит со слов Тамары Подгородецкой Крупаткина Мария о том самом вечере девятнадцатого декабря, — раскрыл Кручинин папку, достал оттуда Лешкины листки.
Вот что было там написано:
«Дня за три до самоубийства Тамара Михайловна Подгородецкая зашла ко мне в резерв проводников и сообщила, что не знает, что ей делать и куда себя девать, состояние у нее было жуткое, вся в слезах, нервная система сильно расшатана. Еще до этого она рассказывала мне о своем близком друге, женатом, семейном, о котором ее муж, Геннадий, знал давно и никогда не препятствовал этой близости. Девятнадцатого декабря друг Тамары Михайловны проездом в отпуск сделал остановку и зашел к Подгородецким на квартиру одолжить немного денег, так как мелкие деньги по