Эльмира Нетесова - Макарыч
В магазине же приглядел он Марье валенки, рубаху. Та краснела, отказывалась. Но Макарыч видел: нравится ей все. Купил, не спросясь. На дорогу, чтоб не скучно было, пряников взял. Ешь. Никто ведь о тебе не заботился.
Марья даже заплакала. Макарыч знал: то от радости. Мало тепла баба видела. А помрет он, кто о ней вспомнит, позаботится?
Успел послать Кольке денег и телеграмму ругательную. Наказал, чтоб в науке себя берег, денег чтоб на харчи не жалел. Мол, здоровье опосля не купишь. Просил весточки чаще присылать. Хоть короткие. Абы знать, что жив Колька и здоров. Пусть напишет, чего надо.
Все успел сделать Макарыч. Потому теперь ему было спокойно. Он привычно укрыл ноги, плечи жены. Притянул ее к себе.
— Спи, Марьюшка. Спи, моя зоренька.
Та прильнула к его груди.
— Намаялась?
— Нет, отец.
— Все ты терпишь, И молчишь. Хоть и не легко. И не сладко тибе живетца.
— Пошто ты так, отец? Мне-то куда с добром.
— Иде ты ево видела?
Марья прижалась к Макарычу еще плотнее.
А над тайгой уже повисла ночь. Непроглядная, как омут. В ней слышался лишь скрип телеги. Цоканье конских копыт. Да ровное спокойное дыхание Марьи, гревшее душу Макарыча.
А дорога бежала вдаль, и не было ей конца.
Лесник, бережно придерживая жену, погонял Орла.
Отчего-то вспомнилось ему прощание с Акимычем. В этот раз они долго были вместе. Может, потому расставались труднее. Все что-то не могли досказать друг другу.
Макарыч знал: в этот раз Акимычу совсем не хотелось уезжать. Да Авдотья торопила. А куда? Не даст передохнуть старому. Нет в ней жалости, нет понятия о кротости бабьей. Видать, только то и умеет — едой ублажить, А разве единым брюхом жив человек? Тепла же она не подарит, эдакая карга. Все по-своему норовит. Да не просто. А на мужичий характер ногами сучит. Вот забрать бы Акимыча. Втроем как ладно б жили. Без ворчания. Марья-то, она вон какая! Домовитая, ласковая. На ругню неспособная. Не то что другие. И руки у ней добрые. Все умеют. Если где и сорвется на слезу, так не от злобы. От прошлого. От судьбины бабьей.
Он наклонился к жене. Та спала.
…В зимовье осенью прибавилось забот. Чтобы забыть об одиночестве, он целыми днями готовил дрова. Коптил рыбу. Вместе с Марьей ходил за ягодами и грибами.
Женщина с годами не полюбила, не стала меньше бояться тайги. Иногда сама заготавливала веники для бани. Но от избы далеко не уходила. Каждый скрип и шорох настораживали ее. Макарыч, зная это, частенько подтрунивал над нею:
— Ты у мине огонь-баба. Чуть писк, ты пулей в хату. — Однажды, перебирая грибы, разговорился: — С тибе, мать, чево возьмешь? Не в тайге родилась. Понять ее тяжко. Такое в кровушку даетца.
Да бабе-то тайгу шибко знать и не надо. Вот мужику воистину необходимо ето. Только, скажу я тибе, доведись ослабнуть, не знаю, каво ба и на охоту с собой взял. Мужики ноне пошли хлипкие. За хату в потемках выйти трусятца, разе с эдакими мозгляками можно на дело порешитца? Один мине надысь жалилси — чушку, мол, съели, а боле мяса нет.
На единой рыбе детва маетца. Я-то ему и предложил: сходи, мол, на ведмедя. Дак семья с лихвой едовом будит довольна. Поверишь, ен мине за добрый слова по-черному крыл. Мол, иди сам подставляй хребет под убой. А я из-за жратвы сгинуть не желаю. Говорил, навроде мине подавно сгинуть черед настал. Ему жа жисть ишо не в тягость.
— Ты, отец, не серчай на их. Глупое мелят, но не с добра. Детву-то и впрямь кто за него на ноги поставит? Кому чужие надобны? Может, из-за них мужик так балаболит.
— Как жа ен об ребятне пекетца, кады у ребят брюхи пустые? Разе то отец-кормилец? Чем такова вспомянуть, как не худым словом? Он на зайца пойтить пужаитца. А их в тайге видимо-невидимо развелось. За войну вконец осмелели. Непуганай зверь растеть. Охотников не было.
— На фронте бились…
— Не все жа.
— Бабы — не охотники.
— А фершал-то? Разе ен баба?
— К тайге, поди, несвычный.
— Сколь в селе — все не приноровитца к ружью. Хочь ба на куропаток сходил для утехи. Не то ишь, вместях с хворыми эдакий лоб из единаво котлу жрать приноровилси. Чево уж постыдней? А ему хочь бы че. Харчи легкия, готоваи.
— Не все ж, поди, такия?
— А продавец? Тот чем краше? Цельными днями селедку торгуить, сам селедкой стал. Хвостом ровно баба крутить наловчилси. Стребовал я у ево капсюли, а ен гляделки по-дурному на мине вылупил, мышью заметалси. В ящики полез. В их с час рылси. Потом признался, мол, не ведаю, чево ето такое. Зато испроси бабий хлам — всему званье поудумал. Каналья! Все бесстыдное на вид развесил. Мужики плюютца, бабы совестятца. А ен, гад, ишо и предлагаить: мол, возьмите, дамочка, прямо на вас сшито. Эдакая вошь, а мужичий род похабит.
— Говорят, будто у него бабы нет. Может, иприглядывает себе какую.
— Ему бабу? Што с ей делать станет эдакий хорек? Кака путня за ево порешитца?
— Ох, отец, али позабыл? Ноне не до спросу. Война-то как мужиков повыкосила! Беда. Бабы-то в цвету, а вдовые? Годы же идут. Тут хоть какой- никакой — мужик. Чихнет где и то отрадно — хозяин голос подал. Сам знаешь, при мужике, пускай срамном, каждая баба путевая. Вон в селе нашем что делается?
— А-а-а, в прошлый приезд выпить с хронтовиком порешил. Сам в хату зазвал. По две рюмки вдарили, а с третьей чертовщину понес. Аж невтерпеж стало. Надо жа! Поначалу бахвалилси, што немца воровал. Я выведывать стал — зачем жа? Нешто ево, поганца, воровать надоть? Ить не золото. Враз уразумел, што брешить. Ен сказывать — для языку. Тут я пововсе чуть не опупел. Хронтовик тот дале брешит: мол, для сведений, значит, язык тот понадобился. А я ему и сказываю: дурное дело не хитрое, покаместа германца бить надобно стало, ты, олух непутнай, ево воровать удумал, ровно казну бесценную. И не как-нибудь, а на своих кровных закорках волок эдакую невидаль. Вот ужо сдурел! А ен молвыть — не простова ерманца, енерала спер. А по мине — так хочь сам ихний Бог. Ташшить не стал ба.
— Не богохуль, отец.
— А и не грешу.
— Не то сказываешь.
— Пошто?
— Всякому люду свой Бог. Он ни при чем в войнах. Люд их сеит.
— Ну я жа про ево. Хронтовик тот, вот идол, имя запамятовал, не Бога, хрица нес и не зашиб насмерть окаяново. Тот, поди, на спине едучи, хохотал. Ить не единаво нашево мужика, поди, сгубил. Настоящево.
— Генералы, верно, не стреляют?
— Оне зачинщики всиму. От их вся пропасть.
— Как знать…
— Так председатель сельсовета сказывал! Уж ентот хронтовик. При наградах. Всамделишнай. На планере с немцем билси. Врать не станет. Сказывают, ен рассейскай герой. На то у ево награда большая, с золоту, имеитца. А уж немцев бил — несть числа. И не просто — с умом. Только не повезло ему. Подшибли иде-то сво планер. Рука и обгорела. Отрезали. Эх, мине ба ево. Выходил ба! И рука целехонька осталась ба! Такой мужик калекой сделался, ить с им поговорить — единое удовольствие. Все по-путнему обскажет.
— Такой же смертный.
— Все мы Божьи. Но одни век с анчихристом в душе живут, а председатель им не ровня.
— Куда там!
— И не кудычь.
— Не святой, поди.
— Може, и не святой, а можа статца, и так.
— Не схож на святого.
— Дела святые. То ведомо.
— Ну и что?
— Эх, Марья, разе не разумеишь?
— Запрет ему на хмельное дажа есть.
— Сам сказывал, даже батюшки пьют.
— Ему неможно.
— Выходит, он попов почище?
— Не потому. Ежли выпьет власть рюмку, люд смертнай, на ево глядя, и по-вовсе обалдеит. Без просыпу и ума пить зачнет. А ево за то из начальства скинут. Ему жа, калеке, куды опосля? Были ба обей руки. Об единай не шибко наработаишь.