Эльмира Нетесова - Макарыч
— Поди, на сеновале с какой-нибудь лапился…
— Эх, грехи наши, што орехи каленаи. Припомнишь — зубы болят, — вздохнул Макарыч. — И мине шкуру на пятки не раз спущали. Ого! Сколь ремней из тово пошить можно!
— И теперя у тебя вся спина в разводьях. Уж не заживуть по смертушки.
— Што там спина. Я ее не гляжу и видывать ее нет охоты. Да только на ней рубцов тех куда помене, чем на душе. Енти, хошь не хошь, каждый день про сибе знать дают. И забылся б про них, да как? Ни одна настойка не зальет, не выходит.
— В том-то и беда, што души наши наперед нас состарились. Наперед и помрут.
— Я хочь малость пожил при радости, ты и таво не имел.
— Как знать? У меня хоть и никудышне семя, а имеется. И с Василинкой, пусть недолго, а любился. То времечко на всю жизнь даровано.
— Разе ноне уразуметь, хто с нас горше да непутней жизнь свою прожил?
Макарыч окунул веник в кипяток, ожесточенно захлестался. Будто сам себя за грехи наказывал.
— Эй, мужики, живые вы тут аль задохлись? — послышался голос Авдотьи.
— Живы, бабка! Иди и тибе вышпарим, ни едина плесень не одолеить. Мы те бабью нутрю быстро вышпарим.
— Тьфу, охальник!
— А ну, иде ты там? Заморю в пару!
— Акимыч, кидай паритца. Пощади головушку. Изболитца опосля.
— Излечим. Коли сердобольная, принеси хмельнова. Там спирту у Марьи возьми. Мы и выправим головушки-то.
— Вылазьте. Будет вам изводитца в духотище- то! Ить, ровно в ад упеклись. Дыхнуть нечем.
На уговоры Авдотьи первым Акимыч поддался. Пошел к порогу, прикрываясь веником. Следом за ним слез с полка Макарыч, ругая мужичью распаренную натуру, что на бабьи уговоры слабая.
— Не по-людски все с ими. Чарки не посулила. Бранитца зачнет, кочерга горелая. А ты плетись за ей. На што? Кой в том толк? Не-е, моя Марья хочь тож баба, а в жисти поболе разумеит. А другой мине не надобно. Вона как охомутала бестия Акимыча! Все по-своему норовит, нахрапом берет. Уж я ба с ей за эдакое! — ворчал Макарыч.
В эту ночь, предчувствуя долгое расставание, лесники не уснули. Плакала, оплывала, нарастив толстый живот, восковая свеча. Мужики опростали третий самовар. За разговором время шло незаметно. Макарыч ходил по зимовью. Акимыч у печки сидел. Бабы спали успокоенно, лишь иногда вздрагивая во сне от громкого смеха Макарыча. Но, повернувшись на другой бок, вскоре снова засыпали.
— Вот и я своей говорю, не едины мужики в свете пьють. Все живое хмель почитаит. Природа умней нас. Она ево удумала. И славно. В ем и радость, и горе. В ем и смерть, и жисть. Сытная ли, худая ли — то другое дело.
— С хмельным оно все легше, — поглаживал бутылку перцовой Акимыч.
— То ведомо. Возьми оленя. На што немужик?Рога вона какия у ево. Все из-за важенок. Ему ль не ведомо горе? Сколь у ево худова в судьбине? Зверя какова — боись. Человека — тож. Мошка, оводы по лету и те ево на море с тайги выживають. На ветер гонють. А и тот хмельным горе глушит. Не будь ево, што зверю останетца? Хочь потопись. Дак нет. Знать, хмельное в ем жисть держит. Иде мухомор аль ягода, моча та жа. Иде потрафит, там и наберетца. Тот жа лопух. От чево эдакий жирнай да здоровущий? Тож хмельной сок по весне из земли-матки сосеть. Потому и сила в ем могутная. И зоветца ен — лопух. Хочь и не человек, а званье в ем мужичье. Ведомо, нутро ево к хмельному привыкшее. А вот шикша — баба. Малая, неприметная. Хочь и Божья ягода, толку в ей нет. Птаху лишь накормит, боле ни на што не способная. Ни повеселить, ни порадовать не смогеть. Лекарства с ей никакова. Все от таво, как баба она — непутно векуить. Не береть с земи нужное. Разума в ей нет.
— А как же брусника, клюква? Одна с умом, другая нет? Бабы ить тож? — спросил Акимыч.
— Баба бабе рознь и тут. Одна с умом, друга нет. Вроде как Марья с Авдотьей. Нутро одинаково, мозги разные. Но и те ж. Возьми-ко клюкву аль бруснику: хороши опосля снега. А до таво? Морда пригожая, нутро кислое, незрелое.
— Я и шикшей детву лечу.
— От запоров? Дак любая баба лучче шикши до поносу мужика свово доведеть. Чево доброво, а ентово с избытком всяка знаит.
Акимыч замолчал.
— Ты спробовал коды бабу бабой-ягодой выходить?
— Конешно.
— Ну и што?
— Не легшало.
— То-то. Баба бабу завсегда не терпить. А мужик всем выходитца. Все ему впрок.
— Но рябиновку ныне бабы уважают.
— То редко.
— Да нет. В селе ее делают сами многие.
— Не с добра. Эдак дешевле. А бабы на деньгу падкие. Што муха на дерьмо.
— А вот перцовку не сдолеют. Даже казенную.
— Куды им?
— Пошто так-то?
— Рябина, она чисто бабья ягода. А перцовка — в ей ягод нет. Потому не к каждой утробе угодна. Да и делаитца с чево? Спирт и перец. Опять жа мужики. Вот и помысли. Ты-то што боле всяково любишь?
— Перцовку.
— А я спирт гольнай. От те и задумка. Почему так-то? Мине все чистое. Без примесев. Добро — как по нутру. Голова не шумить от таво. Хочь и перцовку не откажусь. Особливо при хворобе. Деручая она, што девка занозистая.
— Ноне мужики в селе боле вино норовят пить.Сказывают, што спирт на здоровье вреднай.
— Эх, трепачи. Нутро им бабы да жадность спортили. На што добро лают?
— То не жадность.
— А че?
— С хронту оне.
— Нехай злое на хмель не плетут.
— Сказывают, контузии не велят им пить ево.
— Дак опять жа, нутро виноватое!
— Не по своей же воле стряслось.
— Ну и што? Спирт при чем?
— То ты зазря на них.
— Нет. Видывал я, как и не хронтовики вино ноне хлешшут. На крепкое не годны стали. То мужикам самим над тем помозговать пора.
— А и не стоит. Не гож и не надо. Нам от таво не худо, — налил Акимыч перцовки.
— Тож верно. Всякому своя утеха, — подсел к столу Макарыч.
— За што? — подняв кружку, спросил Акимыч.
— За мужиков, тех, што званье свое на слабое не разменяли. В каво мозги ни черта, ни спирта не убоятца, — он выпил, подморгнул покрасневшему Акимычу.
— Эх, пошло. Вроде младость возвернулась.
— С кой стороны? — хохотнул Макарыч.
— Со всех. Хочь в пляс ударьси.
— А ты и врежь. Не томи натуру.
— Куда мне?
— Чево?
— Не вводи в грех. И так единожды бес попутал. Сраму на всю округу было. По сей опомниться не могу, — конфузливо заерзал Акимыч.
— Ништяк. Че там с тобой приключилось-то?
— Ехал я в сельпо. Ну и порешил завернуть к одним. Коня оставил на корм. Сам дале. Глядь — во дворе детва скачит друг через дружку. Да не по- людски. Ноги заплетаются. Я и загляделся, как они томшатся. Самому похотелось. Ну и сиганул я. Ну, а борода опрежь меня. Ну и вертанулся вверх дыбками. Мальцы со смеху чуть не померли. Козлом кликать зачали. Иду, а они орут, бесята: «Дед, иди сигать с нами!» Бабы и по ионе на меня пальцемтычут. Скалются. Я и сам не знаю, кой бес меня попутал. Осрамился на старости. Худше и не выдумать.
Макарыч бороду жевал, чтоб со смеху не свалиться.
— Ты вдругорядь-то бороду за пазуху прячь. Мало ли какая прыть ишо на тибе наскочить. Да порты потуже вяжи. Ить могло и худче быть.
— Куды уж тут… Паскудней быть не могет, — махнул рукой Акимыч.
— Не тушуйси. Тож в тибе мужичье вскипело.
— На то малодшие находились. Я-то ровно опупел, — сокрушался Акимыч.
— Со мной тож не легше было. — сознался Макарыч. — Помыслил я как-то в селе поужинать у одних перед дорогой. Кишки горячим побаловать. Зашел. Хозяина, как на грех, дома не оказалось. Я было в обрат попятился. Ну и с хозяином-то столкнись. Тот на карачках вползал. Мине узрел. Враз тверезым стал. Стал на мослы и к топору — шасть. Кобелем лаит. Я ево и поприжал малость. Образумить пытался. Куды там. Ну и я из сибе вскипел. Говорю, мол, твою Машку собаки оббрехивать перестали. Тут она взвилась. Што сдеялось! Еле вырвали, баба-то по-дурному блажит.