Александр Журавлев - Продавец снов
Слесарь плюнул на палец и поставил его по ветру.
– С севера на город несёт тучи, нелётная погода, одним словом, – возразил Кузьмич. – Может, лучше на общественном транспорте доберёмся, чем бороздить небо.
– Кузьмич, – обратился к нему Ангел, – твой дедовский барометр годен лишь для ковыряния в носу. Посмотри на небо. Где ты видишь тучи? Солнце просто заливает землю. Быть может, ты преувеличил малость? Скажи честно – боишься лететь?
– Да уж, потряхивает маненько, боюсь оконфузиться. Всё же в первый раз, – признался Кузьмич.
– Всё когда-то в первый раз, а потом привыкаешь, – уверил его Ворон.
Альберт с Казимиром переглянулись, перемигнулись и, подхватив Кузьмича под руки, взмыли над Москвой.
С горем пополам, буквально на одном крыле долетев до театра, они попытались попасть в него через центральный вход, однако наглухо закрытые двери делали храм искусства неприступной крепостью. Этот факт нисколько не смутил Кузьмича. Многолетний опыт подсказывал, что в театр, служащий для народа, как и в магазин, можно попасть через служебный вход.
Переступив порог обители Мельпомены и потянув носом вековую пыль, даже слепцу было бы понятно, что здесь черпают вдохновение не только на сцене. Искусство, которое вечно требует жертв, на сей раз выбрало в свои жертвы двух представителей культуры, стоявших на страже её придворного окружения.
– Чего прётесь ни свет, ни заря? Театр закрыт, – остановил их в дверях низкий бас одного из представителей культуры, одетого в военный френч и распространяющего запах лесного лосьона с мандаринами.
– Как это так, закрыт? Почему закрыт? – возмутился Кузьмич.
– Закрыт на время репетиции. Приходите завтра. Завтра вечером спектакль, – пробасил представитель, как пономарь, на одной ноте и, указав на Ворона добавил: – Да и без этого скарба, здесь вам не птичий рынок.
Тут, с унылой обречённостью в голосе, в происходящие события вмешался Ангел:
– Нам спектакли и прочие там развлечения не нужны, нам бы Александру Никитичну повидать.
– Вот тебе раз… Я тута в должности почитай не один год состою, и чтобы к билетёрше вот так, как к народной артистке, ломились, что-то не припомню, – пробухтел сидящий за столом другой, с глазами альбиноса, представитель культуры. Поправив бирку с надписью: «Ложкин В. В.», прикреплённую за лацкан пиджака на скрепку, он осведомился: – Кто же вы ей будете граждане, почитатели али внуки? – И сусальная улыбка расползлась по его лицу.
– Какие ещё внуки? – возмутились непрошенные гости.
– Ох, Никитична! Ну и Никитична, а говорила, одинока как перст, – не скрывая иронии, усмехнулся представитель культуры во френче.
– Цену набивает, всё курсистку из себя мнит, – заключило, покачиваясь из стороны в сторону, второе должностное лицо и со стуком пустого горшка уткнулось головой в стол.
– На сцене она в мать перевоплощается, – поведал представитель культуры во френче.
– В какую ещё такую мать? – изумился Кузьмич.
– В какую, в какую? Ну не в мать же Терезу. В Пелагею Ниловну из повести Горького «Мать». Все актрисы с диеты пересохли, так только Никитична своей фактурой режиссёра и устроила. Мать должна быть матерью, а не шваброй из подсобки уборщицы тёти Пани. Вот он и решил её на роль попробовать. Как говорит режиссёр: «Есть в ней некая изюминка, за которую не грех было бы и ущипнуть».
– Что за режиссёр? Как фамилия? – поинтересовался Кузьмич.
Представитель культуры прищурил один глаз, а другим разглядывая, будто через прицел, требующее похмелья лицо Кузьмича, спросил:
– Иностранный шпион, что ли, ферштейн?
– Какой к чёрту «Штейн», твою мать? – раздувая ноздри, запыхтел слесарь. – Я почитай уже как полвека по батюшке Кузьмич.
– Наш! – выдохнул представитель культуры. – А то голову морочит: «кто? да что?»
Более не подвергая Кузьмича допросу, он подошёл к столу и налил из чайника в стакан подкрашенную под заварку жидкость.
Сцепив двумя трясущимися руками ёмкость, Кузьмич подтянул её к губам. Самогонка пахнула любимой, до боли родной Смоленщиной, Холм-Жирковским районом, деревней Симоново. Не медля ни секунды, он произвёл классический залп. Выдохнул. Открыл глаза. Через минуту его одухотворённое лицо светилось благодарностью.
Порозовевший Кузьмич смахнул рукавом выступивший на лбу пот. Будто сошедший с плаката красноармеец, призывающий стать добровольцем, он ткнул пальцем в грудь представителя культуры и выдал тираду:
– Только похмелье спасёт этот мир, и дабы возникшее между нами понимание не кануло в лету, скажи мне свою фамилию, товарищ, чтобы я мог увековечить её для потомков.
– Гудков, – отчеканил тот с бравадой офицера, и его улыбка олицетворила подарок судьбы.
– Ничего не скажешь, пролетарская фамилия. С такой – и без билета на всех парах в коммуну. Не то, что у некоторых, – заключил Кузьмич и сочувственно покосился на Ложкина В. В.
– Так ты из последних большевиков, что ли, будешь, товарищ? – спросил почти шёпотом подобревший представитель во френче. – А то на кого только не бросишь взгляд – все какие-то мутные. Всё чего-то темнят – интриги, пересуды, скользкие в общем, больше театрального пафоса, чем заслуг перед Отечеством. Понимаешь, обидно… Обидно до слёз.
Кузьмич кивнул головой:
– Понимаю!
– Ладно, проходите, только тихо, сами понимаете, репетиция.
И как только они сделали шаг в сторону зала, как за столом очнулось второе должностное лицо.
– Со зверями в заведение нельзя. Тута вам не зоопарк, – пробурчал он.
– Глаза протри, ботаник, – сказал доселе молчавший Ворон, чем поверг Ложкина В. В. в томительное размышление о сущности бытия и о материализации предметов во время белой горячки.
Тихо ступая, они вошли в зрительный зал, почти в полной темноте пробрались к последнему ряду и, готовые прикоснуться к великому, вжались в кресла.
Возле сцены, кутаясь в облако сигаретного дыма, за столом с горящей на нём свечой и графином воды, приютился режиссёр.
Одет он был в старенькую чёрную «тройку», белую сорочку с тёмным галстуком в белый горошек. Будто шаман, совершающий ритуальный танец, он поочерёдно передёргивал плечами, топал ногой и, тряся над головой, как бубном, сценарием, выкликал заклинание: «Не верю, не верю, не верю».
По плохо освещённой сцене, поднимая клубы пыли, сжимая в руках древко от флага, в творческих муках металась Никитична.
Кузьмич смотрел на представшее перед ними действо, как заворожённый, не отрывая глаз.
Вихляева достигла авансцены. Одним рывком она сорвала с головы красную косынку, повязала её на пустующее древко и, опираясь на него, припала на колено.
Потрясённый увиденным, Кузьмич неожиданно открыл для себя совершенно иную Никитичну. Перед ним была не вечно занудствующая соседка, а необыкновенная, талантливая женщина, играющая скорее роль в жизни, нежели здесь, сейчас на этой сцене.
Даже в свете тусклой рампы она была прекрасна, просто волшебно прекрасна. Её глаза горели, разметавшиеся волосы упали на бледное лицо. На губах застыла счастливая улыбка.
В горле у Кузьмича застрял горький комок досады оттого, что эту незаурядную красоту он не разглядел раньше.
– Вздор, всё вздор! – крикнул режиссёр, бросая испепеляющий взгляд на героиню. – Это балаган, а не театр, – распылялся он. – Поймите, сударыня, вы удаляетесь от реальности. Ох, как удаляетесь. Ну что это за самодеятельность вы нам тут лепите? Это похоже на прачку, второпях развешивающую тряпьё и, в конце концов, пожалейте моё слабое сердце. Помилуйте, голубушка, это не «Лебединое озеро» и вы танцуете отнюдь не лебедя в Большом театре, а играете буревестника революции. Поэтому прошу вас, душа моя, не надо скакать по сцене, как лошадь Пржевальского. Не забывайтесь, ваш чёрный рабочий халат – не белая балетная пачка. Идите твёрдой уверенной поступью к встающему из тьмы багровому солнцу свободы. Да, и ещё: что вы всё время размахиваете древком, будто пугаете вороньё на грядах? Это не какое-то помело, а предполагаемый флаг. Так извольте нести его перед собой с гордо поднятой головой. Это ваша религия, это ваша вера. Надо, чтобы от вашей игры у зрителя горло перехватывало! Чтобы слёзы ручьём! Чтобы мурашки по коже!
– А, по-моему, даже очень неплохо, – раздался голос из тёмного зала. – Только я бы ей вместо этой палки в руки остро отточенную косу сунул. Образ был бы убедительней.
– Прошу тишины! – вспыхнул режиссёр. – Это кто здесь ёрничает? Дайте-ка на вас взглянуть на умника этакого.
Из мрака к сцене, задевая ряды, вышел здоровенный детина. Смерив его взглядом, режиссёр сделал шаг назад.
– Кто вы будете, сударь, как вас величать? – спросил он.
– Я-то? Осветитель Горбатых, – представился верзила.
– Славненько, славненько. Весьма приятно лицезреть вас, товарищ Горбатых. – Режиссёр сделал реверанс.
От такого внимания к своей персоне осветитель стушевался. Переступил с ноги на ногу и упёрся взглядом в пол.