Андре Бретон - Антология черного юмора
Онор: Да он и говорить мастак!
Кристи (польщенный, он приободрился и размахивает косточкой): Он как секанет косой, я влево скакнул. Потом развернулся, чуть поворотился — и как дал ему, прямо по затылку вытянул (подносит кость к кадыку) аж по самый подбородок башку расколол.
Девушки (вместе): Вот это да! Ей-ей, вы парень хоть куда, храни вас Господь!
АЛЬФРЕД ЖАРРИ
(1873-1907)
По аналогии с его собственными определениями: «Редон — загадка» или «Лотрек — афиша», о самом Жарри можно было бы сказать: «Жарри — револьвер». «Как все-таки приятно быть истинным домовладельцем, — пишет он г-же Рашильд в год своей смерти, уже тяжело больной, — можно палить по стенам, не выходя из спальни». Когда однажды вечером в компании Гийома Аполлинера он приходит на спектакль в цирке Босток, то убедить соседей по ложе в присущих ему задатках укротителя зверей он решает, размахивая револьвером. «Жарри, — пишет Аполлинер, — не скрывал своего удовлетворения от того, что так напугал бедных обывателей, и на площадку империала, который должен был доставить его в Сен-Жермен-де-Пре, он забрался, по-прежнему сжимая в руке револьвер; прощаясь, он помахал мне сверху своим "бульдогом"». В другой раз он забавлялся у себя в саду тем, что откупоривал бутылки с шампанским выстрелами из пистолета. Пули довольно часто летели мимо цели, и дело закончилось гневным вторжением дамы, дети которой играли в саду по соседству. «Подумать только, а если бы вы попали в кого-нибудь из них! — Да что вы так переживаете, мадам, — был ей ответ, — мы вам заделаем новых!» Как-то за ужином он стреляет в скульптора Маноло, который якобы донимал его гнусными предложениями; друзьям, пытавшимся вывести его из-за стола, он бросает: «Нет, согласитесь, в литературном смысле это было неплохо... Да подождите же, я еще не расплатился». И, наконец, именно вооружившись двумя револьверами, с залитой свинцом тростью впридачу, в меховой шапке и домашних тапочках приезжал он по вечерам, уже в конце своей жизни, к доктору Сальтасу (который, спросив его перед смертью, что облегчило бы его страдания, услышал: зубочистка).
Это нерасторжимое единство Жарри и револьвера — точно так же, как Андре Маркёй, герой его «Суперсамца», стал единым целым с изобретенным им «аппаратом для возбуждения любви», — наверное, и является ключом к высшему смыслу его творчества. Револьвер становится связующим звеном между миром внешним и внутренним. В его маленькой прямоугольной коробочке, именуемой магазином, лежит на полках нескончаемое множество готовых решений, выходов из любых ситуаций: «На основании бездумного диспута знака минус со знаком плюс Преподобный Папаша Юбю, бывший король Польский, а ныне член ордена иезуитов, намерен создать новое великое произведение, "Цезарь-Антихрист", в котором посредством хитроумного приспособления — волшебной палочки истинного физика — будет убедительно продемонстрирован принцип единства противоположностей». Начиная с Жарри, литература оказывается на своего рода минном поле, передвигаться по которому можно лишь с крайней осторожностью. Автор окончательно выводится за пределы произведения; словно реквизитор на подхвате, не считаясь с условностями, он может позволить себе ломать кадр и слоняться перед объективом, покуривая сигару; и нет никакой возможности выгнать из законченного дома этого разнорабочего, который упорно пытается вывесить над крышей черное знамя анархии. Уверен, именно с Жарри, а не столько даже с Уайльда, долго считавшееся непоколебимым разделение жизни и искусства оказывается подставленным под сомнение, а затем и исчезает в принципе. По словам самых разных авторов, после постановки «Короля Юбю» Жарри старается любой ценой слиться со своим персонажем, но, если вдуматься, что это за персонаж? Установив, что юмор являет собой торжество принципа удовольствия, сосредоточенного в Сверх-Я, над принципом реальности, заключенным в Я, когда последнее подвергается суровым испытаниям, мы без труда различим в Юбю идеальное воплощение ницшеанско-фрейдистского Оно, обозначающего совокупность неведомых, бессознательных и подавляемых сил, дозволенным и осторожным выражением которых и выступает Я: «Я, — пишет Фрейд, — способно перекрывать Оно лишь по поверхности, образованной восприятием (в противоположность сознанию), как, например, зародышевый диск перекрывается оплодотворенное яйцо». Кстати, яйцо это и есть Юбю, торжество первобытных инстинктов и движимых ими позывов, как он сам себя называет: «Подобно яйцу, тыкве или стремительному метеору несусь я по белу свету, где буду делать все, что ни пожелаю. Например, сотворю трех этих зверей [Долдонов] с ушами, глядящими на север, куда бы их ни занесло, и детскими носиками, похожими на чудовищные хоботы, которым еще не настало время протрубить». Оно в роли Юбю присваивает себе право исправлять и наказывать, по сути принадлежащее Сверх-Я — последней властной инстанции нашей психики. Обретая невиданное доселе могущество, Оно немедля пресекает всякое проявление благородных чувств («Так, Благородных этих в яму!»), исключает всякое чувство вины («Сутяг туда же!) и осознание внутриобщественных связей (»Богачей под замок!). Агрессивность нравственного эталона Сверх-Я по отношению к Я передается предельно аморальному Оно, высвобождая тем самым его страсть к разрушению. Юмор, как прием позволяющий обойти реальность в ее самых тягостных проявлениях, существует в данном случае исключительно за счет другого. Несомненно, мы находимся у самых истоков этого юмора, если судить по его непрестанному фонтанированию.
Таково, на наш взгляд, глубинное значение персонажа Юбю, и в этом же причина того, что он не поддается сведению к конкретным символам. Как постарался уточнить Жарри, «это, в общем-то, не месье Тьер, и не буржуа, и не какое-нибудь быдло. Скорее, это законченный анархист с примесью того, что мешает нам самим сделаться законченными анархистами — чертами обычного человека, его трусостью, нечистоплотностью и пр.». Однако особенность этого персонажа состоит как раз в том, что он подчиняет себе все мыслимые формы человеческой деятельности, начиная с действий коллективных. Соответственно, тот же самый Юбю вскоре будет готов отказаться от того личного превосходства, которое в «Короле Юбю» было для него единственной возможностью влиться в ряды людей, чьи переживания он с таким блеском олицетворял, и чем они были грубее, тем легче он их брал на вооружение. Стремлению к власти любой ценой из «Короля Юбю» «Юбю в неволе» противопоставляет стремление к подчинению — и опять же любой ценой. Сверх-Я избавляется от наглости лишь для того, чтобы возродиться в своем обезличенном, не оставляющем ничего живого виде, к которому в равной степени относятся и фашист, и сталинист. Признаем: события последних двадцати лет придают второму Юбю откровенно пророческие черты, достаточно вспомнить о марше «свободных граждан» на Марсовом поле, отзывающемся в наше время все более воодушевленным и слаженным «Да здравствует говнармия!», повторенном хроникой на тысячах киноэкранов мира или атмосферой «московских процессов»:
«Папаша Юбю (своему адвокату): Простите, месье, простите! Помолчите-ка лучше! Вы мелете всякий вздор и мешаете изложению наших подвигов. Да, господа, раскройте ваши уши и соблаговолите не шуметь... мы умертвили бесчисленное количество жертв... нам бы только пускать кровь, драть шкуры и убивать; каждое воскресенье мы устраиваем публичные оттяпывания головы, на специально отведенном для этой цели пригорке, неподалеку от городской стены, с каруселями и торговцами лимонадом... отчеты о наших прошлых преступлениях заархивированы, поскольку порядок у нас в крови... вот почему мы приказываем господам судьям приговорить нас к самому жестокому наказанию, какое они только способны будут выдумать, чтобы оно соответствовало ужасу содеянного нами — однако все же не к виселице... куда с большей охотою мы стали бы смиренным каторжником в милой зеленой шапочке, содержащимся на средства налогоплательщиков и коротающим часы за починкой разной утвари».
ЭПИЛОГ
На треугольной опушке леса, после заката.
Хор (поначалу едва слышно — точно шелестят листья, — но постепенно голоса крепнут):
Три чернокожих клобукаПустое небо подпирают.Течет песок и время тает...В сиесте, длящейся века,Скрещенные белеют кости,Пока на злом ветру дрожит бород охвостье.
Так пусть густая кровь струитсяСквозь наши скомканные лицаИ золото зари разыщет труп сновидца.
И времени песок кромешныйЗасыплет этот остов грешныйИ ночь ночей над ним уже не обновится.
Под слоем вековечной пылиСердца в отчаянье застыли.Мы вязнем в пустоте, как цапли меж болот.
Но свет грядущего обильныйСквозь витражей свинцовых сводКак ливень озарит наш подвиг некрофильный.
И внемля пеням мандрагорыИ страстным вздохам пассифлоры,Ползет из мрачных нор белесый червь могильный.
Хор, до сих под невидимый, занимается на фоне стрельчатых окон сероватой зари. Появляясь на сцене: