Стивен Ликок - Сумасбродные сочинения
— У нас тут Обитель свободы, — сказала мне миссис Беверли-Джонс в день моего приезда, — Чувствуйте себя как дома, делайте все, как вам угодно!
Как мне угодно! Плохо же они меня знают! Мне очень хотелось ответить: «Мадам, я достиг того возраста, когда человеческое общество за завтраком невыносимо; когда любой разговор до одиннадцати утра немыслим; когда я предпочитаю принимать пищу в покое, в крайнем случае — с тем легким оживлением, какое может привнести юмористическая газета; когда я не могу надеть нанковые штаны и пестрый пиджак, не растоптав чувства собственного достоинства; когда я уже не в состоянии бултыхнуться в воду и резвиться, как малек; когда я не могу петь ни йодлем, ни без него, и — увы — танцую еще хуже, чем в молодости; когда радость и веселье посещают меня крайне редко (разве что в варьете) и уж точно никогда в дневное время. Мадам, я не гожусь на роль летнего гостя. Если это Обитель свободы — пожалуйста, дайте, дайте мне свободу!»
Вот какую речь хотелось бы мне произнести, будь это возможно. Увы, мне остается лишь повторять ее про себя.
В самом деле, чем больше я думаю, тем яснее становится, что с моим характером нельзя быть летним гостем. Эти люди — и, подозреваю, все вообще летние люди, — стараются жить в бесконечной шутке. Все вокруг, с утра до поздней ночи, служит им источником безудержного веселья.
Впрочем, теперь я могу говорить обо всем без горечи, как о воспоминании. Недолго осталось. Да, я поднялся в столь ранний час и спустился к тихой воде, потому что дошел до точки. Ситуация обострилась до предела, пора кончать.
Беда пришла вчера вечером. Беверли-Джонс отвел меня в сторонку, пока остальные под патефон танцевали на веранде фокстрот.
— Завтра вечером мы собираемся повеселиться от души, — объявил он. — Вам наверняка придется по вкусу — больше, чем все, боюсь, что было до этого. Жена так и сказала — исключительно ради вас.
— А, — сказал я.
— Созовем всех соседей в округе; девушки, — Беверли-Джонс имел в виду жену и ее подруг, — решили устроить представление с шарадами и всякими забавами, разумеется, в основном, сплошные экспромты…
— А, — сказал я, уже понимая, к чему он клонит.
— И они хотят сделать вас конферансье — будете отпускать шуточки, объявлять номера и прочее. Я им рассказывал про тот вечер в клубе, когда вы буквально уморили нас своими забавными историями, девушки просто с ума сходят.
— С ума? — переспросил я.
— Прямо посходили с ума. Говорят, это будет гвоздь сезона.
Беверли-Джонс на прощание с чувством пожал мне руку, и мы разошлись по спальням. Он был уверен, что моя репутация будет с блеском восстановлена, и радовался за меня.
Ночью я не спал — лежал и думал о «представлении». За всю жизнь мне ни разу не доводилось выступать на публике, не считая случая, когда мне доверили вручить трость собравшемуся в Европу вице-президенту нашего клуба. И тогда я чуть ли не всю ночь репетировал речь, которая начиналась словами: «Эта трость, милостивый государь, значит гораздо больше, чем просто трость».
А теперь они хотят, чтобы я изобразил веселого конферансье перед разношерстной толпой летних гостей.
Неважно. Конец близок. Я пришел ранним утром к тихому пруду, чтобы утопиться. Меня найдут плывущим среди лилий. Возможно, кто-то поймет. Представляю, что напишут в газетах.
«Удар судьбы тем горше, что визит, запланированный на весь месяц, едва начался. Нужно ли говорить, что покойный был центром и душой приятной компании отдыхающих, собравшихся в великолепном загородном доме мистера и миссис Беверли-Джонс. Более того, в самый день трагедии ему предстояло сыграть главную роль в веселом представлении с шарадами и домашними забавами — в таких развлечениях его несомненный талант и искрометное веселье не знали себе равных».
Прочитав такое, знавшие меня лучше других сообразят, как и почему я умер. «Ему оставалось жить там еще больше трех недель, — скажут они. — Его хотели сделать конферансье на вечере шарад». Они горестно покивают. Они поймут.
Но что это? Поднимаю глаза от записей и вижу, как от дома ко мне спешит Беверли-Джонс. Одевался явно впопыхах — на нем летние брюки и халат. У Беверли-Джонса скорбный вид. Что-то стряслось. Господи, твоя воля, что-то стряслось… Катастрофа! Трагедия! Шарад не будет!
Я дописываю эти строки в скором поезде, уносящем меня в Нью-Йорк, в спокойном, уютном поезде, в пустынном вагоне-салоне, где я могу, откинувшись на спинку кожаного кресла, положить ноги на сиденье напротив, курить, молчать и наслаждаться покоем.
Деревни, фермы и летние резиденции пролетают за окном. Летите себе! И я лечу — домой, в покой и тишь большого города.
— Старик, — сказал Беверли-Джонс, мягко положив мне руку на плечо — в сущности, этот Джонс неплохой малый, — звонили по межгороду — из Нью-Йорка.
— Что случилось? — спросил я; у меня перехватило дыхание.
— Плохие новости, приятель; вчера вечером сгорел ваш офис. Боюсь, погибла большая часть документов. Робинсон — кажется, старший клерк? — изо всех сил пытался спасти хоть что-нибудь. У него сильно обожжено лицо и руки. Видимо, вам нужно ехать сейчас же.
— Да-да, — согласился я. — Немедленно.
— Понимаю. Я уже велел приготовить двуколку. Как раз успеете на семь десять. Идите.
— Хорошо, — ответил я. Только бы на лице не отразилось охватившее меня ликование! Офис сгорел! Робинсон в ожогах! Аллилуйя! Я торопливо собрал вещи и нашептал Беверли-Джонсу прощальные слова для спящей компании. В жизни не чувствовал такой радости и веселья. Беверли-Джонс явно был восхищен стойкостью духа и мужеством, с коими я воспринял несчастье. Потом он всем расскажет.
Двуколка готова! Ура! Прощайте, дружище! Ура! Такие дела. Пришлю телеграмму. Обязательно, прощайте. Гип-гип, ура! Поехали! Поезд — без опоздания. Носильщик, только два чемодана — и вот вам доллар. Ах, какие весельчаки эти негры-носильщики!
Все. Поезд мчит меня домой — и к летнему покою моего клуба.
Браво, Робинсон! Я боялся, что дело не выгорит, или что мое послание не дошло. Уже на следующий день после приезда я отправил записку с просьбой устроить несчастный случай — что угодно, лишь бы вызвать меня обратно. Я решил было, что записка затерялась, и потерял надежду. Зато теперь все в порядке, хотя Робинсон, пожалуй, погорячился.
Разумеется, нельзя допустить, чтобы Беверли-Джонс заподозрил обман. Подожгу офис, как только приеду. Но дело того стоит. И придется подпалить Робинсону лицо и руки. Но игра стоит свеч!
VI. На волю и обратно
(пер. А. Панасюк)
Все лето меня тянуло в леса, наверное, потому, что из окна моей квартиры видно, как в Центральном парке колышутся макушки деревьев. В любителе природы от вида качающихся деревьев просыпаются мысли, которых ничто, кроме колыханья деревьев, не пробуждает.
Итак, меня охватили тоска и беспокойство. Днем, за работой, я погружался в мечты. Ночью вскакивал в тревоге. Вечерами выбегал в парк и, оказавшись под сумеречной сенью дерев, воображал, будто нахожусь в лесной глуши, вдали от тягот и безумств цивилизации.
Вот это непонятое томление и привело к событиям, описанным в рассказе. Однажды ночью меня осенило. Я просто вскочил с постели с готовым планом в голове. Отброшу-ка я на месяц печали и заботы современной жизни и сделаюсь дикарем — тем, кем на самом деле задумала меня Природа. Подамся в дремучие леса, куда-нибудь в Новую Англию, сброшу с себя одежду — разумеется, кроме трико — и нырну в самую чащу, а через месяц вынырну обратно. Для опытного следопыта вроде меня это раз плюнуть. Пропитанием меня обеспечит сама Природа, расстелив передо мной скатерть-самобранку с корешками, вершками, мхами, грибами, клюквой и брюквой; журчащий ручей и тихий пруд напоят водой, а компанию мне составят чибисы, черепахи, чероки, чух-чухи, чау-чау — в общем, тысяча и один обитатель безлюдных опушек и дремучих чащоб.
По счастливой случайности осенило меня в последний день августа. Завтра сентябрь, начало отпуска. Я свободен и волен ехать, куда захочу.
Утренние сборы оказались недолгими. Верней, их почти не оказалось: взять фотоаппарат и попрощаться с друзьями — да и эти нехитрые дела я постарался закончить как можно быстрей. Не хотелось возбуждать лишний интерес к моей опасной, если не сказать безрассудной, затее. Я надеялся проститься легко и беспечно, чтобы развеять вполне естественный страх, вызванный столь дерзким поступком.
Сам я, конечно, понимал, что, несмотря на солидный опыт путешественника, подвергаюсь серьезной опасности, и все-таки почти забыл о ней, захваченный невероятным любопытством и предвкушением нового. Сможет ли человек, избалованный благами цивилизации, выжить в самом сердце дремучего леса практически голышом, не считая трико? Да или нет? И если да — то что дальше?