Евгений Николаев - Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург
Вы и сами должны понимать, что после появления в нашем доме в пятницу Вашего детородного органа и учинения им всевозможных гнусных безобразий в присутствии гостей Ваше личное появление у нас впредь уже невозможно.
Если бы Вы были достойным членом общества, то, конечно, не позволили бы своему детородному органу самостоятельно разгуливать по улицам и, являясь в порядочные дома, учинять там совершенные мерзости!
С совершенным почтением Статский советник Евстратиков».
Кто принес это письмо и каким образом оно оказалось на моем столе, пьяный Тимофей объяснить не смог.
Я действительно когда-то бывал в доме Евстратиковых и волочился и за самой матушкой Евстратиковой, и за двумя ее дочерьми попеременно в надежде, что из трех их сердец покорю хотя бы одно. Однако ухаживать за этими дамами я старался незаметно, поскольку очень уважал все почтенное семейство, а главу его, статского советника Ивана Евстратикова, вообще почитал за одного из достойнейших сынов Отечества. Мог ли я в таких обстоятельствах бросить хотя бы тень на благородную семью?!
Ужасно теперь даже было представить, на какие низости мог решиться уд, получив полную независимость от меня! Лишь одно меня приободрило, и притом существенно: мой уд не исчез совершенно бесследно. Но все-таки это было слабым утешением. Получивши полную свободу, мой детородный орган, как теперь мне стало ясно, впал в непозволительное буйство. Не имея никаких нравственных устоев, он мог наделать всевозможных бед.
Весь день и всю ночь я провел в тягостных мучительных раздумьях. Вся моя жизнь – коту под хвост! Кто я теперь? Ни мужчина, ни женщина! Просто человек. И как вернуть на место уд?
Наконец, чтобы освежиться, я решил прогуляться. Ноги сами принесли меня к околотку. Но меня вновь ждала здесь неудача. И новый охранник ни за что не пожелал пустить меня к арестованным кружевницам, беседа с которыми могла бы, по моему разумению, пролить свет на тайну исчезновения уда. Увы. Под заунывное пение кружевниц, доносившееся даже на улицу из казематов, я печально поплелся домой.
…Вернувшись домой, я обнаружил на своем столе уже два письма. Одно было от капитана егерского полка Брунжевицкого, а второе от некой мадам Максимович.
Капитан сообщал, что мой уд набросился на него с кинжалом у Щучьего двора и, воспользовавшись минутным замешательством капитана, похитил у него деньги и важные казенные документы. Брунжевицкий теперь требовал, чтобы я со всею строгостью разобрался с удом-самоуправцем и незамедлительно вернул похищенные деньги и документы.
«Милостивый государь, Вы должны знать, что эти документы имеют государственный и притом сугубо приватный характер, – писал капитан. – Не будучи уполномоченным даже и в малой толике сообщать постороннему лицу о них, отмечу лишь, что от решений, намеченных в сих документах, во многом зависит будущность России и всех народов, населяющих Европу. Эти документы ни в коем случае не должны стать предметом гласности, и ежели вы немедленно не представите похищенное, то я оставляю за собой право обратиться прямо к Государю императору».
Мадам же Максимович писала о том, что мой детородный орган чрезвычайно напугал ее, когда она, возвращаясь с прогулки, вдруг увидела его пред собой, пристально смотрящим ей прямо в глаза.
«…Это верх неприличия – смотреть прямо в глаза даме из высшего общества, – писала мадам Максимович. – Надобно уметь делать различия между дворовой девкой и знатной особой. И уже совершенно непозволительно требовать от знатной особы немедленного уединения».
Максимович настаивала, чтобы я на ее глазах со всею суровостью высек свой уд, а в противном случае грозилась обратиться в суд.
Я отписал мадам Максимович, что приложу все свои силы, дабы как можно быстрее отыскать наглеца и заставить его извиниться пред ней.
Целыми днями я сновал теперь по городу в надежде найти свой уд. Я спрашивал знакомых – не видели ли они его. Одни говорили, что видели его гуляющим по Летнему саду, другие – что он только что вышел из кабака и умчался на тройке в сторону Каменного острова, а горничная одной моей знакомой сообщила, что он направился с какой-то дамой в театр. Но в какой именно, не смогла сказать.
Однажды мне улыбнулась удача. Но, увы, я не сумел ею воспользоваться. Я увидел, как мой уд разговаривал на Сенной с торговкой, но только я начал подкрадываться, как он быстро вскочил на коня и ускакал.
Ко мне на квартиру стали приходить письма уже из окрестностей Петербурга. Вероятно, уду наскучила столица и он решил найти себе применение в провинции и тем самым расширил географию бесчинств. Из Тосны, из Гатчины, из других городов и поселков приходили теперь мне письма возмущенных жителей. Приходили даже и ходоки с рассказами о бесстыдных похождениях беглеца.
Староста деревни Сосновка, которая располагается в двадцати пяти верстах от Петербурга, упал на колени прямо на пороге моей комнаты и умолял меня пресечь, наконец, похождения моего детородного органа. Слезы капали в седеющую бороду старосты, когда он рассказывал, как уд мой заявился в соседнюю деревню Бенек и обрюхатил всех тамошних обитательниц.
– Как они теперь сеять и жать будут?! – вопрошал староста. – У всех малые дети и еще теперь будут! Ведь они по миру пойдут! И у нас в Сосновке то же будет, коли вы его не усовестите да не образумите!
Я обнял старика, поднял его с колен, и мы тотчас же поскакали в Бенек. Но поздно: мой уд уже оставил это село и, по рассказам очевидцев, обогнув Сосновку с востока, оврагами вновь устремился в Северную столицу.
Итак, пока мой уд вел веселую и полную всяческих приключений жизнь, сам я принужден был сидеть дома бирюком или же тщетно гоняться за ним по Петербургу и окрестностям!
Это было невыносимо! Трудно даже описать, в каких мучительных раздумьях проводил я теперь бессонные ночи, как поминутно опускал взор либо руку туда, где чаял обнаружить беглеца и почувствовать себя вновь мужчиной, а не просто человеком. Вскоре терпеть душевные страдания мне было уже невмочь. Передумав все возможные в моем положении действия, я решил, наконец, застрелиться.
Рано поутру, поставивши пред спящим Тимофеем бутылку шампанского и большой кус жареной гусятины на добрую память о себе, я вышел из дому и направился к Мойке.
Стреляться я решил на мосту, дабы в случае и не смертельного выстрела упасть в воду и тем самым довершить задуманное.
Взошедши на мост, я увидел незнакомку, устремившую взор в реку. Одного взгляда на девушку было достаточно, чтобы сразу понять, что и она пришла сюда, дабы свести счеты с жизнью. Она стояла уже по ту сторону чугунных перил с камнем на шее. Мне стало жаль девушку. «Ладно, я пришел сюда стреляться, – подумал я. – У меня уд сбежал, и потому другого выхода у меня просто нет. Но зачем же барышне погибать? Ведь от нее-то ничего существенного не могло сбежать! Ну, положим, от нее сбежали груди, но это не такая уж потеря: среди нашего брата есть немало тех, кто ценит в девушках не большие груди, а напротив – весьма малые. Я и сам предпочитаю такие большим».
Я приблизился к незнакомке, она повернула ко мне свою голову, и наши глаза встретились.
О, что за чудо открыл мне небесный взор ее глаз! Кроткий и нежный, как лепесток расцветающей вишни, взывающий к любви и вечной неге.
Даже и без уда я замер, как громом пораженный. «Это твоя последняя и настоящая надежда на любовь, – мелькнуло в голове, – не упусти же ее!»
Я устремился к прекрасной незнакомке и, бормоча безумные, бессвязные речи, принялся освобождать ее от камня на шее. Наши руки встретились, и оба мы стали как в горячке…
…придя ввечеру домой, я впервые за последние дни плотно и с аппетитом поужинал и стал смотреть в окно на звезды.
Я думал о совершенном создании, о подарке, который преподнесла мне судьба, дав шанс снова стать счастливым, даже не имея уда. Звали девушку Нина.
Мы стали встречаться с нею каждый день.
Теперь я просыпался и, даже забывая проверить – не возвратился ли мой уд на законное место, устремлялся на свидание со своей новой возлюбленной. Я вдруг осознал, что уд мне теперь не нужен вовсе, что платоническою любовью я смогу насладиться даже сильнее, нежели любовью плотской. Сбежавший мой детородный орган стал мне совершенно неинтересен, и я сжигал, даже не читая, все приходящие письма о его новых похождениях и мерзостях.
Мой слуга Тимофей, почувствовав, что моя душа переменилась в лучшую сторону, тоже стал меняться. Он перестал пить, не брюзжал и даже теперь не бранился вовсе! Отправляясь к своей возлюбленной и возвращаясь от нее поздним вечером, я заставал Тимофея не за штофом водки, как было прежде, а неизменно за изучением азбуки. Лицо денщика стало возвышенно-строгим. Видя меня, он говорил: «Как хорошо-то стало на душе, барин! Хорошо не пить водку, а уразумевать грамоту!»