Александр и Лев Шаргородские - Бал шутов. Роман
Там он ползал. Но с высоко поднятой головой.
Здесь он ходил прямо. Но голова почему‑то была понура…
Иногда ему хотелось вернуться…
Нет, не туда, в ту страну — он хотел вернуться в пятидесятые годы. В 56–ой, в 59–й. Цифра «пять» его привлекала. Она проясняла его. Душа озарялась солнцем, голубой горизонт вставал перед глазами.
Если б можно было уехать в страну, где были сейчас пятидесятые годы… Ему было одиноко.
«Может, это от того, что я изгнанник?», — думал он.
И сам отвечал.
«Чего жаловаться. Все мы изгнанники. Из рая…»
Соколу все осточертело. Несколько дней он пил. Затем вдруг поехал в театр…
На сцене шла «Трехгрошовая опера» Бертольда Брехта.
Мекки — нож пел свои страшные куплеты.
Проститутки голосили и повиливали бедрами.
И вдруг в этом борделе на берегу Темзы появился Владимир Ильич. Ленин шел не торопясь, немного подпрыгивая, в своей знаменитой кепочке, заложив руки за жилетку и лукаво поглядывая на проституток.
Зал взорвался аплодисментами — как и всегда, когда на сцене появлялся вождь революции.
Пусть даже и в бардаке.
Он двигался от задника к авансцене, подмигивая проституткам и пощупывая их.
— Негасиво, — картавил он, — негогошо.
От стыда, от ужаса происходящего, а, может, и от близости вождя проститутки начали спешно напяливать на себя что попало, а Мекки чуть не проглотил свой знаменитый нож.
Зал смолк, ошеломленый столь легкомысленным поведением Владимира Ильича, а также вопросом — как он забрел в этот бордель?
А вождь революции и не думал отвечать. В абсолютной тишине он приблизился к рампе, выбросил вперед правую руку и страстно и пламенно выкрикнул в зал.
— Товагищи! — прокартавил он. — Социагистическая гевалюция, о котогой столько говогили большевики — провалилась!..
Зрители онемели и с надеждой смотрели на запасной выход.
Владимир Ильич потер сократовский лоб.
— Пгошу почтить ее память вставанием, — попросил он.
Все стали переглядываться, как бы ищя помощи друг у друга, а затем, как один, в едином порыве, встали.
Как‑никак, это был призыв вождя.
— Смело товагищи в ногу… — затянул он.
-..гудью окгепнем в богбе, — почему‑то картавя, подхватил зал…
Кулисы были потрясены. Главный принимал сердечное.
Борис стремительно шел по театральному коридору.
Он был заполнен перепуганными актерами, пожарниками, проститутками, режиссерами, Мекки — Ножом, секретарем парторганизации, мастерами по свету и звуку.
— Догогу вождю геволюции! — шумел Борис, и все в страхе расступались. К нему бросились секретарь и Главный.
— Что вы наделали? — спросил секретарь. — К чему вы идете?!!
— К воогуженному восстанию, — пламенно выкрикнул Владимир Ильич.
— Ты сдурел, — пропищал Главный, — одумайся! Что, наконец, происходит?
— Социалистическое отечество в опасности! — объяснил Борис, отодвинув Главного и вошел в грим — уборную.
За его столиком сидел Борщ. Борис ничуть не удивился.
— Ну, — спросил он, — сейчас я уже заслужил тюрьму или нет?!!
Майор даже не колебался.
— Заслужили, — недовольно ответил он.
— Так чего вы ждете?..
Невесть откуда появились два битюга, заломив ему руки, потащили его, на глазах всей труппы, к черному воронку.
— Вся власть Советам! — только и успел выкрикнуть Владимир Ильич…
Он кричал этот лозунг и в машине, по всему пути следования.
Прохожие узнавали ленинские интонации, в испуге оглядывались…
Так его и везли, неразгримированного, словно арестованного царской охранкой.
А затем втолкнули в большую ярко освещенную комнату. От обилия света Владимир Ильич даже зажмурился. Висела люстра и хрустальные бра, стояли красные кожаные кресла и огромный письменный стол, полки с великолепной коллекцией книг, стереосистема, японский транзистор, телевизор с видеомагнитофоном и фрукты в вазах.
Борис расстроился.
— Опять, — сказал он, — а когда ж тюрьма?
— Это тюрьма, — елейно улыбнулся один из битюгов.
Со временем Леви начал чувствовать, что, живя в Женеве, он начинает подсыхать.
У него начали атрофироваться чувства, пропали энтузиазм, азарт. Было безденежно и скучно. Какого‑то элемента нехватало ему в этом воздухе. Какого‑то витамина недоставало на этих берегах.
Ему казалось, что он жил в банке. Они стояли вокруг, а «Швейцарский кредит» заслонял ему вид на Монблан, как когда‑то торс мадам Штирмер.
Корреспонденция у него тоже была банковской.
Банки наперебой приглашали его открыть счета, причем на выгодных условиях.
Особенно настаивал «Народный банк».
Это сочетание всегда как‑то коробило Леви. Ему казалось, что в банке действительно народном не должно было быть ни «су».
А в этом народном, судя по всему, было больше.
И он давал высокий процент.
Но Леви почему‑то колебался.
Вокруг были деньги и чистый воздух.
Видимо, действительно, деньги не пахли.
Хотя сам Леви этого все еще подтвердить не мог. До сих пор у него не было ни обоняния, ни денег…
И ни хорошего настроения — что самое страшное.
Разговор с шефом его несколько задел.
«Да, я не христианин, — думал он, — а кто же? Разве я еврей? Зачем я сюда приехал? Что я тут делаю?»
Он стал вспоминать, и вдруг имя Иегуды Галеви прожгло его мозг.
— Боже! Я ведь совсем забыл о нем!
Его это поразило. Он достал чемодан и вынул оттуда портрет Иегуды. Галеви несколько постарел, осунулся, казалось, что и ему здесь скучно и неуютно.
— Конити ва, — поздоровался Леви, — это нейтральная страна, учитель, ты знаешь?..
Иегуда молчал.
— Если хочешь знать, здесь проводились первые сионистские конгрессы.
Лицо Галеви оставалось кислым.
— И здесь, к твоему сведению, не трогают евреев. Тут их почти любят!
Галеви молчал, сколько бы времени Леви ни проводил у портрета и сколько бы ему ни рассказывал о местных прелестях.
— Ты, наверное, в обиде, что я не сыграл тебя, Учитель? — спросил он.
И тут Галеви произнес:
— Сердце мое на Востоке, — сказал он под серым небом веселого района Паки.
— Ты мне это уже говорил, — ответил Леви.
— В каждой фразе много смыслов, Леви.
— Не понимаю, я устал, я одинок. Говори яснее. Мысли мои облетели, как листья с дерева. Я гол, Учитель.
— Сердце мое на Востоке, — опять повторил он.
— Боже, моя голова дурна, я стал идиотом. Объясни мне, Учитель, смысл слов твоих. Ты перевернул мою жизнь. Ты вырвал меня из моего сада и не указал пути. Укажи мне путь, Иегуда, куда мне идти.
— Повторяю в последний раз, — произнес учитель, — сердце мое на Востоке.
И тут мозг комика Леви озарило. Сердце его открылось. Душа ожила.
— Я понял тебя, Учитель, — произнес он…
Бориса посадили где‑то около десяти, а уже около одиннадцати по ночному Парижу двигалось факельное шествие.
Пламя озаряло транспаранты в руках борцов:
— «Горбачев — отпусти Бориса!» — требовали они, — «Свободу семье Соколов!», «Руки прочь от Бориса!» и почему‑то «Свободу советским евреям!» Впереди шествия, освещенная факелами, словно древнегреческая жрица, шествовала неутомимый борец за свободу мадам Шварц.
— Свободу Борису Соколу! — басом произносила мадам Шварц.
— Свободу Борису Соколу! — различными голосами вторили ей участники манифестации. Свет от факелов поднимался высоко, морды химер на Нотр — Даме багровели и, казалось, тоже требовали:
— Свободу Борису Соколу!
В Ленинграде демонстраций не было.
Борщ купил шампанского, фруктов, пористого шоколада и поехал к Ирине.
— Все нормально, — успокаивал он ее, — Борис уже в тюрьме.
Несмотря на это, она была бледна и взволнована.
— А что делать мне, — спрашивала она, — из театра меня выгнали, мужа арестовали…
— Поднимайте голос протеста, — посоветовал Борщ, — звоните во все колокола, звоните западным корреспондентам!
Он протянул ей лист.
— Вот список их имен и телефонов. Кстати, сегодня вечером будьте дома. Будут звонить из «Фигаро», — он заглянул в блокнот, — в семь часов. А в восемь — из «Ассошиэйтед Пресс».
— Что мне им сказать? — спросила Ирина.
— Правду. Мужа бьют, свиданий нет, у него открылась язва.
— Не, не, я такое не скажу. Что‑нибудь полегче. Насморк можно?
— Вы смеетесь? Не хотите язву, давайте сердце.
— Еще хуже!
— Что вы боитесь — это ж для прессы. Говорите пострашнее. Можете всплакнуть. Можете кричать. И вообще, будьте независимее, ведите себя более дерзко!
— Что вы имеете ввиду?
— Шумите, стучите кулаками по столу, плюньте, наконец, в мою рожу.
Борщ ухмыльнулся, а Ирина, не задумываясь, плюнула.
Майор несколько опешил.