Михаил Бару - Один человек
С тех самых пор никто его и не видал.
* * *Третьего дня стою я в очереди за какими-то макаронами или колбасой. Рядом со мной бабка. В толстых очках, за которыми буравчики. Стоит и этими буравчиками прилавок сверлит. Буквально до дыр. А за прилавком селёдки разложены. И бабка так на них смотрит, что селёдки не знают, куда глаза свои солёные девать. Тут как раз её очередь подошла. Продавщица ей и говорит:
— Ба, а ба! Тебе чего?
Молчит бабка. На селёдок безотрывно смотрит и губами шевелит. Может, даже и разговаривает с ними. Ну, с третьего раза докричалась продавщица. Бабка шевелить губами перестала, за седой ус себя подёргала и отвечает продавщице:
— Выбери мне, дочка, селёдочку. Но так, чтобы малого с молокой, а не девку с икрой.
Продавщица тут и рот раскрыла. И этим раскрытым ртом ей начала отвечать:
— Ба, да ты охре… я тебе гинеколог, что ли…
А потом почесала в светлой от мелирования голове наманикюренным пальцем, быстро достала селёдку, положила на весы и сказала:
— Самый что ни на есть малый. С такой молокой… Но ты зря, ба, в малого упёрлась. Девки у нас сегодня с чёрной икрой. Специальный, блин, посол.
* * *Вчера поздно вечером вышел из метро — темнота, ветер и дождь проливной. Смотрю, под дождём старушка стоит в древнем плаще-болонье. Она меня тоже приметила и тянет ко мне букетик чего-то зелёного и мокрого. И предлагает его купить тем самым голосом, каким говорят: «Молодой человек — купите девушке букетик». Пригляделся я к букетику — а это пучок петрушки. Уже и желтизной тронутый. Такой же, стало быть, букетик, как я — молодой человек. А как не купить? Не стоять же бабке до утра с этой петрушкой. Дал я ей червонец и, не прикасаясь к петрушке, пошёл своей дорогой. Шагов через десять оглядываюсь, а она смотрит мне в спину и зелень свою протягивает. Вот как колхозница тянет свой серп вслед убегающему рабочему. У меня штаны от дождя чуть насквозь не промокли. Бывают такие старушки — только с виду старушки. А приглядишься — самые что ни на есть мойры. Возьмёшь у неё обычную петрушку, и такая петрушка начнётся… Дурак — всего червонец дал. Что этот червонец — тьфу, не деньги. Разве им откупишься? Да и чем откупишься…
* * *Если сесть на прогулочный теплоход «Император», который на самом деле старая двухпалубная калоша облупленного красного цвета, ползущая от Северного Речного вокзала в сторону Химкинского водохранилища и обратно с пивом, чипсами, водкой и пассажирами, не знающими куда себя деть в выходной день, то поначалу проплываешь мимо гор песка и щебёнки на причалах и огромными железными цаплями портовых кранов; потом мимо буксиров и старых посудин с оторванными именами, уткнувшихся от стыда в берег; потом мимо гор мусора на пляжах и пивных шатров с эмблемами «сибирских корон» и «клинского»; мимо пьющих отдыхающих в прибрежных кустах москвичей, думающих, что они проводят выходные на природе; мимо шумных, разноцветных детей, бегущих вдоль берега за всем, что плывёт, и машущих руками и ногами от полноты чувств… и в тот самый момент, когда «Император» кряхтя и скрипя разворачивается, чтобы идти обратно, к вокзалу, взору откроется написанное огромными белыми буквами на каменной облицовке берега: «Хуй вам».
* * *У входа в подземный переход стоит палатка. Называется «народный гриль». В ней продают мясо по-мексикански. В лаваше. С капустой, солёными огурцами и ломтиками зелёных помидоров, синих от холода. А от голода там есть самса, обсыпанная маком. Кончился у них кунжут, кончился. Сначала не было мяса, а потом и кунжута не стало. Под землёй, в переходе, есть сувенирный киоск, где можно купить гейшу большую и гейшу среднюю. Обе они из Китая. Рядом, в крошечном пенале с окошком, предлагают сфотографироваться. Можно даже на памятник. В овале или без. Только просунь голову в окошко. У противоположной стены сидит на корточках бугай в вязаной чёрной шапочке и просит на корм собаке. Его четвероногий раб лежит рядом, прикрыв глаза и отвернув нос от брошенной на картонку мелочи. Дрожит от холода. Приди он без хозяина — собрал бы больше. Мимо проносит свой живот багровый милиционер. Пустая банка из-под «Балтики» подкатывается к ногам старухи, играющей на гармошке. Она играет «Амурские волны». А может, «На сопках Маньчжурии». А может… не разобрать. Но поёт она «Поедем, красотка, кататься». Бог её знает почему.
* * *В аптеке передо мной в очереди стоят двое немолодых, небритых и нетрезвых мужчин. Подошли они к окошечку и тот, который более нетрезвый, чем небритый, говорит провизору:
— Девушка… Мне бы лекарство от ран… трын… кран… твою мать! Как же оно называется-то?!
Девушка недоумённо молчит. И тут второй мужчина, который менее молодой, чем нетрезвый, вступает в разговор:
— Ну что ты, девка, стоишь-то, рот разинув. Давай, помогай человеку!
Девушка раскрывает рот и… закрывает его. Стоящая неподалёку пожилая женщина в пожилой нутриевой шубе говорит:
— Небось от ран ему надо. Говорит же — от ран!
— От душевных, — говорит второй мужчина. — Они у него горят. Как трубы. Правда, Сань?
Саня обводит мутным взором всех нас и опять заводит своё:
— Трын… крын… А! Вспомнил! Такая херня в чёрном тюбике!
Пожилая нутриевая шуба радостно восклицает:
— Ну, это другой разговор! Девушка, ему мазь нужна. Дайте ему мазь.
Немного подумав, добавляет:
— Или зубную пасту.
— Раны замазывать, — говорю я.
Провизор открывает рот, но продолжает молчать. Все нервничают и начинают играть в поле чудес лекарств, периодически обращаясь к первому мужчине с просьбами открыть букву или даже всё слово. Мужчина, однако, равнодушен к просьбам. И вдруг его прорывает. Он поворачивается к своему спутнику и говорит:
— Коль, ну их всех на! Пошли пива попьём.
Они разворачиваются и выходят из аптеки.
Мы постояли-постояли, а потом стали покупать то, за чем пришли. Не успел я расплатиться за свои капли от насморка, как широко распахнулась дверь и давешний Саня, уже с банкой пива в руке, закричал с порога:
— От радикулита, мать вашу за ногу!
Радикулит его, конечно, мучил, поскольку после этих слов он упал на руки Коли, стоявшего за его спиной.
* * *По дороге с работы в подземном переходе была распродажа. Щуплый мужичок с глазами, носом, лицом и даже шапкой кавказской национальности распродавал ананасы, веники и мочалки. Мужичку было холодно, он синел щетиной и тонко кричал: «Распрода-а-а-ажа». Но я купил слойку с абрикосовым повидлом. Не всё то золото, что блестело у него в зубах ананас или веник. Потом эскалатор. Стоял на нем справа. А раньше… раньше так пробегал палево слева… На перроне валялась бесхозная табличка с известным обращением к нам, едущим с работы и на неё: «Люди добрые, помогите на…». Кто-то, значит, обронил, переходя из вагона в вагон. Я уже многих узнаю в лицо в своем вагоне. Даже гейшу на обложке толстой книжки, которую уже третью неделю подряд читает солидная дама с толстыми же губами. Такие встретить ещё можно, но вообразить нельзя. Она читает и жуёт, жуёт губами — да так, что мне вдруг вспоминаются те самые мельницы, которые «мелют медленно, но пережёвывают всё». В нашем вагоне почти нет детей. Только девочка лет шести в розовой вязаной шапке с заячьими ушами и школьник со школьницей, слушающие один плеер на двоих, у них наушники в крайних ушах, а ближними они прижимаются друг к другу. Однажды школьники неделю не возвращались в наш вагон. Мы разное думали. Мужчина с усами сказал, что у них, наверное, размолвка. Одна девушка предположила, что между ними даже разрыв и теперь они разбежались по разным вагонам навсегда. Может быть, даже на месяц. А старушка с клетчатой сумкой сказала: «Давайте думать про них хорошее. Они просто заболели или у них каникулы. Вернутся, никуда не денутся». У нас вообще-то хороший вагон, один из лучших на зелёной ветке. У нас по полу не катаются пивные бутылки. И мы всегда возвращаемся. Кто к вечеру, а кто и к утру, из командировок и отпусков — всегда возвращаемся. Без таких вагонов, как наш, ветка может засохнуть. А в других вагонах разное случается. Бывает, что и перебегают из вагона в вагон. Бывает, что и вовсе пересаживаются на трамвай или троллейбус, но таких находят и возвращают. Всегда. Потому что мы в ответе за тех, кого станция «Баррикадная» или «Алтуфьево». Или «Смоленская».
* * *Переходил я со станции «Тверская» на станцию «Чеховская» и увидел подземный памятник Горькому И это при том общеизвестном факте, что «Му-Му» написано Тургеневым. Вдруг вспомнилось мне самое начало перестройки. То время, когда многие во всеуслышание у себя на кухнях говорили: «Вот как переименуют Горький в Нижний, а Ленинград в Петербург, — так сразу и поверим в вашу свободу». И я говорил. Да что там на кухне — даже и в гостиной, не говоря о спальне, мог такое ляпнуть… И действительно — переименовали. Не осталось ни одной старой вывески — все новые. А в свободу — не ту, которая внутри, а ту, которая снаружи, — всё не верится. Двадцать с лишним лет прошло. Кухни, на которых мы тогда фрондировали, давно уже требуют ремонта. Уже выросло то, чем поливали. Уже зацвело махровым цветом, а… не верится. Чёрт его знает почему. Я-то двадцать лет назад ух как свободы хотел. У-ух даже. Думал, как начну запрещённым глаголом поджигать всё, что горит… Только бы спички свободу дали. И что же? Пишу себе про кузнечиков, про снег, про дождь, про такое, что любая власть и запретить-то побрезгует. А о политике, фельетон какой-нибудь, чтобы буря и натиск… нет, увольте. И думать об этом противно. Склизко даже. К чему я это всё? А и сам не знаю. Вдруг вспомнилось и подумалось. День сегодня хороший. Уж на что вчера был хорош, а сегодня ещё лучше. Их чем меньше остаётся, этих хороших дней, тем они лучше.