Джон Барт - Химера
– Мм.
– Виной тому отчасти привычка: я страдаю педантизмом, они даже были упорядочены в алфавитном порядке, начиная с Анон. Отчасти я поступал так ради забавы – чтобы поднять себе настроение в периоды душевного упадка, напомнить, что когда-то я все-таки совершил кое-что достойное. Но по большей части, клянусь, делалось это ради своего рода исследования, как я уже упоминал однажды; особо же я читал и перечитывал письма, их было около полудюжины, от какой-то эксцентричной девицы из Хеммиса, что в Египте. Не стану скрывать, это были любовные письма, но вместе с поклонением герою в них присутствовали и ясный ум, и живой стиль – и огромное количество до мелочей продуманных вопросов; еще чуть-чуть – и можно было бы решить, что она пишет диссертацию. Сколько было стигийских нимф? Всегда ли Медуза была Горгоной? Что спасло меня от обращения в камень – ее отражение в щите Афины или тот факт, что глаза Медузы были закрыты; зачем в последнем случае нужен был щит? Почему я воспользовался шлемом-невидимкой только для бегства от остальных Горгон, а не с самого начала, чтобы к ним приблизиться? Обращалось ли в камень все, что видело Медузу, или все, что видела Медуза? Как в первом случае объяснить судьбу незрячих водорослей? Почему во втором случае она сохранила свои свойства и после обезглавливания? Сам ли ограничился я в эпизоде с Кетом булатным серпом и финтами с тенью, или же таково было требование Афины; не было ли моим мотивом в первом случае желание произвести впечатление на Андромеду скорее своей доблестью и ловкостью, а не волшебством? Чем объясняется во втором случае поведение Афины? Вспоминая о кривом мече, увиливании от Грай, приближении к Медузе и Кету с зеркалом заднего вида, дальнолетных сандалиях Гермеса, даже о траектории поразившего Акрисия диска, не следует ли заключить, что хитрость и изворотливость являлись моей сознательной тактикой, и, если это так, коренится ли она в моем характере или предписана Афиной? Аналогично, вспоминая медную башню Данаи, мореплавательный сундук, непомерные поручения Полидекта, полную зависимость от него Данаи и наручники Андромеды, с одной стороны, а с другой – достигнутые мною обращением в камень победы над Атласом, Финеем, Полидектом и прочими, нельзя ли сказать, что собственная моя цель и дар другим состояли, как правило, в том, чтобы избавить от неподвижности, а моя кара – постигшая как омедуженных мною былых врагов, так и мое собственное под конец повязанное эго – типологически им обратна? О Каликса, что за безымянная девица, у нее не было конца чреватым глубокими прозрениями вопросам! Каковые я снова и снова обдумывал, пока нарабатывал эти фрески, дабы отыскать, ежели сумею, их смысл, на что они указывали, что же я утратил. Один-единственный вопрос – как я воспринимаю свои послемедузовские годы: как пример архетипической схемы героического приключения или же как исключение из нее – на целые годы втянул меня в компаративистские штудии, чтобы я мог наконец узнать, что же это за схема и где я в данный момент в ней нахожусь. Отсюда и нескончаемое повторение моей истории: одновременно протагонист и, так сказать, автор, я надеялся выбраться из абзаца, в котором находился в настоящем, благодаря понимаю, добытому перелистыванием страниц моего прошлого, с тем чтобы, руководствуясь так заданным направлением, безмятежно перейти к предложению будущего. И самыми надежными моими помощниками в этом устремлении были те семь писем, одновременно почтительные и мудрые; я бы многое отдал, чтобы провести вечер с их автором! Отсюда мой гнев, когда Андромеда, вне себя от ярости, сорвала, едва мы миновали Гидрею, с сундука крышку и скормила их рыбам. Впервые за всю нашу совместную жизнь я ее ударил.
На глаза мне при этом двойном воспоминании навернулись слезы; Каликса на свой особый лад обвилась вокруг меня, пока соль моих слез не наполнила ей посолонь пупок. Вслед за рукоприложеством я выхватил из сундука, продолжал я, единственную свою подборку писем, переписку с Андромедой, любовные письма, написанные мною во время юношеского путешествия в Лариссу, и отправил их по тому же адресу, что и другие, прямиком в Арголийский залив. Тогда уже Андромеда, выплеснув на меня бурю оскорблений, целиком отправила к рыбам все содержимое сундука – лишила меня моего доблестного прошлого, как холостящий гуртовщик лишает быка мудей.
– Всю ночь напролет могу слушать, как ты все это рассказываешь, – сказала Каликса.
– Мы были столь заняты, понося друг друга, – продолжал я, – а команда и галерные рабы столь захвачены нашей царской распрей, что никто не приметил бури природной, пока она не обрушилась с кормы, как кулак кого-то из богов, будто батюшка Зевс отвесил ответную оплеуху, дабы образумить Андромеду. Все раздоры смыло с палубы вместе с рулем и ветрилом, в один миг нас разнесло в щепы, мы погрузились и пошли ко дну – все, кроме нас с женой,, коих, все еще бившихся над моим вновь захлопнувшимся разворошенным сундуком, смыло вместе с ним вслед за всем его содержимым. Пустым он плыл; наша схватка перешла в хватку; буря миновала, акулы оказались терпеливы; два дня течение относило нас на восток, как на твоей картине, цепляющихся и цепляющих друг друга посреди Критского моря; на третий, словно захваченных повторяющимся сном, нас выловил своей сетью славный юный рыбак, вылитая – по крайней мере в большей степени, чем мои собственные сыновья, – моя копия в пору золотой юности. Он поздравил нас со спасением, сделал комплимент присоленной прелести Андромеды, представился как сын Диктиса, Данай, и вместе с прочим уловом доставил на свой родной Сериф.
Каликса стиснула меня:
– Когда по наброскам твоей сестры я делала для скульптора рисунок этой панели, я боялась, что на своем сундуке ты тискался с Андромедой.
Стесняясь, она призналась под нажимом, с которым я в изумлении ее допрашивал, что все росписи были перенесены на стены храма с ее рисунков, каковые она исполняла, следуя доскональным инструкциям, время от времени доставляемым ей на протяжении лет нарочным от Афины. Так, значит, она была не просто прислужницей, послушницей и полюбовницей своих божеств, их храмов и святош, но и искусным хроникером их карьер! Я воздержался от вопроса, оснащены ли Сабазий и Аммон подобными святилищами, но зато превознес до небес ее художественное дарование.
– Никакой я не художник, – отнекивалась она. – Во всяком случае, себе я неинтересна.
Но я не собирался отпускать ее просто так; с искренней признательностью я исцеловал ее от макушки до подметок, чем она, вся изгибаясь, немало наслаждалась, побуждая ее рассказать, как далеко заходят стенные панно, ибо, хоть я сам и мог, как мне казалось, предсказать парочку следующих панелей, воспоминания о посетившей меня перед самой кончиной какой-то странной темной страсти оставались для меня все еще смутными, как и сам способ, которым я умер.
Она покачала головой:
– Завтра или, может быть, следующей ночью я расскажу тебе, если ты не догадался. – Ее тон становился все серьезней. – Как ты думаешь, что будет на следующей панели?
Я предполагал, что там будет воспроизведен знаменитый "музей скульптур" на Серифе, ныне – главная на острове приманка для туристов, который мы вчетвером – Андромеда, Данай, Диктис и я – вскоре посетили, – в том, что стало зациклившимся продолжением грезы. И возраст, и здоровье царя Диктиса клонились к закату, но он был вне себя от радости вновь увидеть источник и причину своей власти. Андромеда, непросолившаяся и посвежевшая, сбросила, казалось, в море пять лет и килограммов; она так и млела от любезностей своего все равно куда более молодого спасителя. Знаменитые статуи, конечно же, были отнюдь не скульптурными подобиями, а окаменевшими оригиналами Полидекта и его двора, навсегда обездвиженными прямо среди оскорблений и злословия, которые я парировал головой Горгоны. В центре восседал сам вероломный царь, все еще злорадно осклабившийся от своего заявления, что все мое утомительное приключение было с его стороны простой уловкой, чтобы от меня отделаться; что он никогда и не помышлял разделить ложе с кем-либо кроме моей златопрепоясанной матушки, каковую в настоящий момент он измором выкуривал из убежища, обретенного ею с Диктисом в храме Афины. Таковы были его последние слова; в восхищении я показал моим спутникам, что его язык по-прежнему прижат к зубам, извлекая тэту из N 'A, до эты которого он так и не добрался.
– Замечательно, – согласился юный Данай и добавил, в насмешку прижимая к зубам свой собственный язык: – Если дяде П. было сорок, когда ты его заморозил, и он шепелявит все ту же тэту двадцать лет кряду, вы с ним должны быть нынче примерно одного возраста.
Андромеда засмеялась, развеселившись в первый раз за целые месяцы; затем по предложению разбитного Даная они отправились на поиски чего-либо менее скучного, чем зрелище его окаменелых пращуров. Мы с Диктисом смотрели, как они уходят, моя жена – весело ухватившись за предложенный ее провожатым локоть; а затем обошли остальные фигуры, задумчиво произнося вслух имена людей и родов; на это у нас ушел остаток великолепного утра и часть дня. Вернувшись наконец к остывшей тени Полидекта, мы сделали несколько глотков из серебряных кубков Гиппокрены и без обиняков обменялись своими проблемами.