Владимир Елистратов - Рассказы
Он сделал несколько глотков. Посмотрел на бутылку:
— Во, ополовинил девушку. Долгопрудная стала мне наукой на всю жизнь. А как? А вот как. Вот мы, значит, всё вместе и вместе. Кончили школу. Выпускной. Вместе пошли поступать в строительный институт. Она прошла, а я провалился. Потому что умному слава, а дураку канава. Вот так. Устроился я курьером, прямо как в том фильме. Мне весной в армию, а Маруська учится. И уже не так мы вроде и вместе: она на занятиях, я бумаги развожу. И чего это такое вдруг… в общем, тут, в Долгопе, завелась у меня девчонка. Красивая девка, оторва. Рыжая. Зеленоглазая. Жанка. Всё как во сне. Ничего не понимаю я, прям с мозгов свихнулся. Мечусь на два фронта. А зимой вдруг Маруська мне сообщает, что она в положении. Оппа! А я этой рыжей в умат заколдован. Может, она действительно ведьма какая была? И у нее ж, кроме меня, еще были хахали. Да все взрослые, богатые. А мне от этого только рваная рана и злобный азарт. Я Маруське говорю: так и так, извини, родная, но у судьбы моей зеленые глаза. Эх, видел бы ты ее тогда: ни вдоха, ни слезинки. Серые глаза ее потемнели. Косу с плеч гордо смахнула, губки стиснула, к окну отвернулась и тихо-тихо говорит: «Поступай, Саша, как знаешь. Ты человек свободный». Я в угаре — к моим родителям, все им выкладываю, баклан слюнявый! И про маруськино положение, и про долгопову чаровницу и про себя, «свободного человека». Мать — в слезы, а отец спокойно мне говорит:
— Значит, Долгопрудная Лобню перетянула?
— Выходит, перетянула.
— И, стало быть, у рыжей судьбы твоей зеленые глаза?
— Так.
— Заколдовали, значит, ребенка моего?
Я молчу, чую неладное.
— Ну хорошо, — говорит отец. — Извини, если станешь калекой. Но я тебя сейчас, поганца двоежопого, разрисую от лба до копчика в рыжее и в зеленое. Будешь ты год ходить в зеленке с йодом. Я тебя сейчас буду расколдовывать. Я тебе сейчас буду прицел на женилке наводить. Извини, сынок…
Взял батя в правую руку табурет, в левую — армейский свой ремень со свинцом и стал меня расколдовывать.
Мужик долго булькал пивом. За окном пролетела станция «Марк». Дудук-дудук-дудук-дудук…
— На «Марке» никогда не останавливается, — задумчиво сказал мужик. — Полвека уже езжу, и полвека всё не останавливается. Чудеса… Да… Учил меня отец долго и жестоко. Кое-чего поломал. Но не всё. Жив я остался. И чары с меня сошли, и все я понял в этой жизни раз и навсегда. И прицел встал на место. Месяц я отлежался. Ну и — сыграли свадьбу.
Так и живем. В счастливом мире и полном согласии. Двоих детей смастерили. Они уже сами по себе живут. А мы с Маруськой… с Тарасом этим и с кошаками наслаждаемся в своем Лианозове. Полный дом зверья. Цветов еще сто горшков. По квартире не пройдешь. Пока их все польешь — слон родит. Или горшок пнешь, или на кошака наступишь, или Тарас на тебя прицельно нагадит. Снайпер хохлатый. Я говорю: зачем ты его отпускаешь? Пусть в клетке сидит! А она: он, Саша, живой, он летать хочет. Тьфу! Гуманистка.
Мужик допил пиво:
— Вроде подъезжаем. Полтора, однако, литра выдул. Насос Засосыч. Оттянуло кузовок-то. Дотерпеть бы до дому. А то — словно бы полвека назад… в штаны напрудоню. Вот ведь: как и не было его, этого полвека, а? С чего начал, тем и закончил. Чудеса!
— «Лианозово»… — заныла женщина.
— Ну я пошел цветы поливать. Кошек пылесосить. И от Тараса уворачиваться. Тебе дальше?
— Дальше. Я до Тимирязевской.
— Ну, будь здрав.
— И вам того же.
— Осторожно, двери закрываются, — снова затревожился женский голос. — Следующая остановка…
А какая она дальше — наша «следующая остановка»? Никто не знает… «Жизнь».
Оба-ма!
Недавно сделал такое открытие. Если вдруг мне очень захочется, я легко могу получить приглашение из двух или даже более десятка стран. Потому что везде сидят мои бывшие одноклассники, однокурсники, однодворники и т. п.
Разбежались, как тараканы, наши люди в восьмидесятые-девяностые. Максим Горький так и называл нас, россиян: «тараканий народ». Жестко, но отчасти верно.
И никак нельзя сказать, что все они нашли там свое счастье. Скорее наоборот.
Может быть, это только у моих знакомых такие судьбы? Не знаю. Сколько ни встречался с нашими бывшими людьми, моими бывшими «одно…», где-нибудь в Германии, Франции, Италии, Испании или Греции, веет от них какой-то потаенной, неизменной скукой, и все разговоры крутятся вокруг одной темы: нет, все-таки не зря я это сделал (то есть уехал). Ладно, если у людей так жизнь сложилась. Любовь какая-нибудь неземная или наука, которой здесь, на родине, никак нельзя заниматься, потому что лаборатории позакрывали, или что-нибудь такое. Нет. Одна песня: лишь бы уехать, где угодно буду жить, только не в «вонючем совке». И ведь чего только мои приятели и приятельницы ни вытворяли, чтобы свалить.
Леня Бузин, живший со мной в одном подъезде, в 1987 году заделался психом с диссидентским уклоном. Просто психом или просто диссидентом ему было заделываться скучно. Он долго симулировал политически неадекватное поведение. Это выражалось в том, что он ходил по Москве со звонящим будильником и говорил прохожим: «Пробил час СССР!», а милиционерам читал с выражением Мандельштама. Прохожие от него отмахивались, милиционеры вежливо провожали до ближайшего метро. Им политпсихи на их участках были не нужны.
От отчаяния Леня однажды поздним зимним вечером залаял на постового. Тот зевнул и сказал: «Могу устроить пару лет уголовки. На психушку не надейся». Леня быстро превратился из собаки в человека и затосковал.
Весной Лене пришла повестка из военкомата. Причем не по почте, а в лице пожилого лейтенанта с дерматиновым портфелем цвета отмороженного крокодила. Леня имел неосторожность открыть дверь, а значит автоматически расписаться в получении. А это был конец. Дермантиновый лейтенант ледяным голосом бездушной рептилии предупредил:
— Не придешь — посадим. Обещаю.
В военкомате мы с Леней были вместе. Мне тоже пришла повестка. Я закончил МГУ с военной кафедрой, и в моей повестке было мирно сказано: «Для получения военного билета». У Лени история была хуже: у него кончалась отсрочка. Светло-бежевая повестка, вся в оранжевых мокрых пятнах, похмельно-предсмертно дрожала в его потной руке.
Я зашел первый. В комнате сидела тетя. Чтобы не надоедать излишними описаниями, могу сказать одно: это была Очень Толстая Тетя с Прической и в Макияже. Лариса Ивановна. Мечта Кикабидзе.
Макияж посмотрел мои документы и сказал серебристым баритоном:
— На медокмиссию. В понедельник. В десять ноль ноль.
— Зачем?! — ужаснулся я.
Прическа молча смотрела в мои документы. Потом, не глядя на меня, произнесла тем же неумолимым низким грудным пунктиром:
— Офицер. Спецпропагандист. Переводчик. Будем призывать.
— Переводчиком? — спросил я почти на вдохе. — Куда?
Это был глупый, неуместный, интеллигентский вопрос.
Мечта Кикабидзе косо ухмыльнулась, и с правой щеки ее в мой паспорт ссыпалась щедрая щепотка лазоревой пудры:
— На Ямале и Чукотке, молодой человек, очень нужны политруки. Все ясно? Десять ноль ноль. Понедельник. Распишитесь. Вот здесь. Следующий.
Следующим был Бузин. Я дождался его у дверей. Он вышел весь серый и сырой, как поганка после дождя.
— В понедельник медкомиссия, — сказал он, затравленно грызя ногти сразу на обеих.
— Аналогично.
— Сегодня вторник. Шесть дней есть. Надо делать МДП.
— Это что такое?
— Маниакально-депрессивный психоз. Шиза дороже. Пятихатка, не меньше. А МДП сейчас за пару соток можно прописать. Есть знакомый профессор. Не желаешь?
— В дурку ведь положат!
— А как же!
— Не-е-ет. Психом не хочу быть. Я нормальный. Может, плоскостопие с близорукостью прокатят.
— Как знаешь… Нормальных и плоскостопых сейчас в горячие точки шлют. Типа Афгана.
Через три дня Бузин лежал в дурке. За три сотни. Я его посетил. Он ходил по коридорам в желтом плюшевом халате с двумя бюстами Ленина в карманах и, блаженно жмурясь, потряхивал около уха спичечным коробком. В коробке были таблетки.
— Леденцы с Лубянки! — громко говорил Бузин. — Комитетского гостинца не желаете, товарищ призывник?
В понедельник я пришел на медкомиссию. Доктор, мужчина лет пятидесяти с хулиганскими, но добрыми серыми глазами, сказал:
— Значит МГУ закончили? С испанским? В аспирантуру собрались?
— Ну да, — вяло отозвался я. В мыслях я уже служил спецпропагандистом где-нибудь на Таймыре. Так и виделось: Тундра, и я с матюгальником агитирую белых медведей сдаваться красным.
— Что, думали, вас переводчиком куда-нибудь на Кубу пошлют? Да? Валюту будут платить? А?
— Да нет… Мне сказали на север в политвойска.
— Эх, пять лет я на Кубе проработал. «Небо надо мной, небо надо мной, ка-ак со-мбре-ро!» М-да… Значит, близорукость, — отстукивал он ручкой по тетрадке. — Плоскостопие… Сколеоз… Это все не то! Все не то! А это у вас что такое?