Карел Ванек - Приключения бравого солдата Швейка в русском плену
Потом я начал искать свою добычу в конопле, но мои подштанники ночью утащили собаки, и я их нашёл только на другом конце поля. Хотя они оказались и разорванными, но получившийся творог был в целости… Ну, я его и нажрался! Во время войны, ребята, шутки плохи; человек должен кое над чем задуматься, и особенно фокусничать нечего – ешь что придётся.
– Голь на выдумки хитра, – сказал учитель. – Человеческий дух начинает изобретать тогда, когда тело предъявляет требования, а само не может найти себе необходимого. Когда человеку угрожает опасность… – …то он идёт и разрезает мешок у другого, – как бы мимоходом бросил Швейк.
Учитель покраснел и продолжал:
– Когда государству угрожает опасность, когда человеческое общество оказывается перед пропастью, то лучшие мыслители начинают думать о спасении человечества. Война угрожает разрушить государство, изобретение появляется за изобретением, техника идёт вперёд огромными прыжками. Но к чему все это ведёт, все эти аэропланы? К уничтожению и одичанию общества!
В вагоне начиналась беседа, рассказ сменялся рассказом, история историей; конечно, так все проходило тогда, когда был мир. Но были случаи, когда с верхних нар вниз кто-либо проливал чай, и облитый сейчас же начинал рваться наверх, угрожая кулаками. Этого никак нельзя было понять: люди, оказавшиеся в несчастье, все одинаково голодные, возвращались из боев, где они без всякого ропота позволяли себя убивать, как ягнята, где валялись в грязи, в болоте, в кале молча, как будто бы это положение являлось разумным и естественным, и никогда не роптали. Но здесь, между собой, за тысячи километров от фронта, они были завистливы и ревнивы, как собаки на цепи. Один у другого старался оторвать кусок хлеба, один другому не давал ножа, не подавал воды. Люди становились внимательны только тогда, когда один делал неприятность другому, взаимно презирали друг друга, и случалось, когда после приезда на вокзал необходимо было пойти за кипятком или за продуктами, то из сорока человек никто не хотел идти, и никто не хотел принести к поезду полагавшиеся два каравая хлеба на десять человек.
– Никогда я этого не пойму, – говорил Марек, которого назначили в вагоне старшим, – отчего это получается: парня даже мутит от голода, а он не хочет пройти пятьдесят шагов! Они так ленивы? Или это реакция – переутомление на фронте?
Швейк сам носил для своей десятки продукты. Однажды десять человек в соседнем вагоне дрались, кричали и ругались за то, что не получили свою порцию; он принёс его им сам и роздал, сказав об этом Мареку:
– Эти люди неисправимы. Это скоты, и я не буду бегать вокруг них, как пастух.
Прогулки по перронам пополняли запасы русских слов у австрийских пленных, Швейк научился спрашивать, где кипяток, сколько времени, и говорить, что он голоден и что на фронте он не стрелял, потому что русские – братья, и что Кирилл и Мефодий, которые проповедовали в России христианство, были его прадедами – один с отцовской, а другой с материнской стороны.
Марек вскоре его превзошёл в знании русского языка; он составлял свой словарь из подслушанных выражений, но эта работа имела значение чисто академическое. Швейк же напирал больше на практику, и разговоры его, например, с мужиками на вокзалах имели всегда практический результат в виде кусков хлеба, яиц, булок, щепоток чаю или кусков сахару. Врал он при этом, как пёс, бегал по перрону, и, когда жандарм отгонял вшивых австрийцев от зала первого и второго класса, никто не мог так, как Швейк, сказать ему с выражением ангельской невинности: «Не понимаю» и смотреть при этом на жандарма таким горящим взглядом, что тому становилось жарко.
Марек уже читал названия вокзалов, учитель записывал их в книжку, чтобы помнить тот путь, по которому они ехали. Швейк объявил это безумием и утверждал, что они все время едут на восток, что в конце концов, если они нигде не остановятся, то приедут в Прагу из Пльзеня.
– Я сойду в Вышеграде, – сказал Швейк Мареку, – оттуда мне ближе всего домой. А если приеду до обеда, то зайду в пивную «Трех королей» поесть горохового супа. Но я думаю, что это ваше утверждение относительно шарообразности земли – глупость! Мы столько дней едем, а она все ровная!
Снова вокзал, и снова Швейк вышел на перрон и ввязался в разговор со сторожем, который насыпал ему махорки и, показывая на вагоны, просил его уйти, так как вокруг них уже собиралась толпа, хотя никто не решался подойти поближе.
– Они мне всюду оказывают такую любезность, – засмеялся Швейк, – они боятся, чтобы я от них чего не поймал.
И, ловко прижав пальцем вошь, ползущую по его локтю, он бросил её на сторожа, бравшегося в это время за верёвку звонка; вошь упала сторожу на брюки и сейчас же полезла выше под блузу. Сторож ударил в колокол и сказал Швейку:
– Второй звонок твоему эшелону.
– Ничего, – так же мило проговорил Швейк, – ничего не надо, время терпит.
– Ну, ступай, брат, третий звонок будет, – настойчиво сказал сторож и три раза ударил в колокол.
На заднем плане, за составами пассажирских вагонов, тронулся поезд. Паровоз, пыхтя, быстро подбавил пару, и поезд сильно увеличил скорость.
Сторож уже отходил от звонка и, завидев Швейка, продолжавшего разговаривать с бабой, которая его спрашивала, есть ли у него жинка, ударил его по спине и сказал:
– Вон смотри-ка, твой эшелон!
– О Боже мой, – завопил Швейк, – они уезжают! Подожди, подожди! Марек, останови, я не уехал!
Он перескочил перегородку и бросился бежать за поездом, отчаянно крича:
– Остановить! Подождать! Я тут один не останусь! Но на третьей колее его схватили железнодорожные служащие и потащили назад.
– Вот дурак, куда ты лезешь, тебя раздавит экспресс!
И действительно, в этот момент мимо вокзала пронёсся как вихрь встречный поезд, а последний вагон поезда Швейка уже скрывался вдали.
Швейка отвели на вокзал и передали жандарму. Тот, почесав за ухом, дико и враждебно посмотрел на Швейка и спросил:
– Бумага есть?
– Есть, – спокойно ответил Швейк, вытаскивая из кармана кусок папиросной бумаги и подавая её жандарму, – И махорка есть. Давай-ка покурим! – И он услужливо подал пачку, со словами: – Ну, бери, бери, не стесняйся!
– Не валяй дурака! – заорал на него жандарм и схватил его за шиворот. – Пойдём, его благородие тебе покажут!
Таким образом, Швейк снова ошибся. Он не знал, что бумагой русские иногда называют документы. А поэтому Швейк, когда жандарм тащил его за шиворот, толкая взад и вперёд, сказал ему холодно и спокойно:
– Что же, разве тебе мало? Я тебе могу добавить. У нас, конечно, такая бумага водится только в уборных. И если бы я знал, я бы привёз её тебе целый ранец.
– Пойдёшь ты или нет! – заорал снова жандарм. К выходу сбежались станционные служащие, и пассажиры из залов вокзала, и, наконец, сам начальник станции. Он выслушал Швейка, рассказавшего по-немецки о том, что с ним случилось, и сказал жандарму:
– Пустите его; только смотрите, чтобы он не убежал. Через час идёт пассажирский поезд, поезда военнопленных все идут на Пензу; он, если мы его пошлём пассажирским, нагонит своих в Ртищеве, где военнопленных будут кормить.
А когда в Ртищеве опечаленный Марек заявил при раздаче хлеба, что один военнопленный исчез, и возвращался уже к вагону, неся полученный для своей десятки провиант, размышляя, какое несчастье постигло Швейка, навстречу ему из пассажирского поезда вышел человек, весьма похожий на Швейка, но только толще и коренастей его.
Когда этот человек встретил вольноопределяющегося, то раскрыл объятия и обнял его со всем тем, что у него было в руках.
– Здравствуй, Марек! Ну, опять поедем вместе. Только изредка я вынужден буду покидать тебя! Конечно, Россию сразу не изучишь.
Он затащил измученного вольноопределяющегося за вагон, сам вошёл в вагон за своим ранцем и, вернувшись, вытащил из-под рубахи хлеб, яйца, колбасу, булки, пироги с мясом. Затем расстегнул брюки и, продолжая вынимать подарки, говорил.
– А теперь, Марек, – сказал он, когда телеса его значительно спали, – теперь беги за мешком, я в него стану, а ты развяжешь мне подштанники. Они у меня полны семечек.
После этого для них наступили славные дни, и Швейк потом долго рассказывал, что с ним произошло в этом пассажирском поезде, что кто ему рассказывал, что дал, и сколько он вагонов обошёл. Затем, ударяя себя по карману, он шепнул Мареку на ухо:
– И деньги у меня есть, четыре рубля с полтиной. В одном купе первого класса была одна такая девица, а я, когда меня кондуктор стал выгонять из этого вагона, сказал ему: «Я иду позабавить вон ту барышню. Честное слово, она красивая. Если она вежливенько меня примет, я не откажусь и поспать с ней». А она вышла, дала мне три с полтиной и говорит: «Я, австрийский солдат, понимаю по-чешски. Я была на курорте в Карлсбаде, была и в Праге. Нельзя говорить нехорошие слова, не надо». Но она была так же рада, как та принцесса Тун, которая изображала из себя в Праге на вокзале Франца сестру милосердия. Как раз там привезли с Равы раненого, а она ходила возле вагона с подносом, на котором стоял кофе и кружки с чаем и все говорила: «Фоячек, што хочешь, кофе или чаю?» А ей там один такой наш брат и говорит: «Такого мне ничего не хочется, барышня, а вот поспать бы с вами хорошо было. Ребятушки, подите посмотрите, какой у неё роскошный задок!»