Михаил Башкиров - Юность Остапа, или Тернистый путь к двенадцати стульям
— Кого черти носят! — гаркнул я грубо и самоуверенно.
— Остен-Бакен здесь проживают?
— А по какой надобности? — спросил я уже своим голосом.
— По бендеровской!
— Остап?
— Открывай же, открывай!
— Сию минуту…
Бендер ввалился изможденный, с непропорционально распухшей щекой, с неизменным саквояжем в окоченевших перчатках.
— Зуб? — спросил я участливо, пряча топор за спину.
— Догадливый — мочи нет… Лучше бы дрых более чутко.
— Болит?
— Па-пи-ро-су.
— Тебе к врачу надо.
— Па-пи-ро-су!
Больше ничего не советуя, помог Остапу раздеться, предварительно ловко и незаметно избавившись от топора и шали.
Рухнув в кресло, Бендер закурил.
— Может, шалфейчиком пополощешь? — я залез под одеяло.
— Сколько раз… Сколько раз, Остен-Бакен, тебе по-хорошему предлагалось уехать в патриархальную, тихую Москву… Ноет, гад!
— Пепельница на полке.
— Теперь час пробил. Пусть дурной ветер с Финского залива проветривает другие, более устойчивые к историческим катаклизмам мозги.
— Чай будешь?
— Утворил я такое! Такое!.. А все зуб проклятущий — нашел подходящее время для выматывания нервов… Ой, Остен-Бакен, лучше бы маяться мне на кожаном диване с грелкой — так нет, подвязал, как допропорядочный обыватель, щеку платком, дабы корни не застудить, и двинул скорым шагом к Смольному институту. Там неподалеку дальний родственник присяжного поверенного, врач широкого профиля проживает…
— Знаю, знаю. Первоклассный специалист — помнишь, когда у меня на стыдном месте чирей вскочил?
— Еще слово про чирий — и в Москву отправлюсь без тебя.
— Молчу.
— Присяжный поверенный по такому случаю снабдил меня куском сала в качестве гонорара. Упаковал я гостинец в газету, сунул в саквояж и потопал. Никто меня не трогает, я никого не трогаю… И вдруг у самого Смольного — рассадника бунтов и смуты — окликает меня грубый революционный бас:
— Стой! Хто идеть?
— А ты?
— Отвечаю жалобно: " Гражданин с флюсом».
— А он?
— Жида, говорит, шлепнем без промедления, а тебя, интеллепупию, — после перекура.
— А ты?
— Заявляю внаглую, мол, это у флюса фамилия такая неудачная, а вот партийный псевдоним вполне терпимый Гнойник Гнойникович Нарыв.
— А он?
— Наша кликуха — проходь!
— Повезло.
— Да не совсем… Выдал меня саквояж. Отблеск костра, могучие безжалостные тени — и знакомое по февралю: " А-а-а! У-у-у! И-и-и!»
— Лаокоонообразные?
— Догадливый.
— Петуха с золотыми яйцами вспомнили?
— Скорей всего не забыли, как я их с коньяком обдурил. Впрочем, какая разница, чем моя персона вызвала массовое негодование. Разят перегаром и хрипят: " Держи! Держи провокатора недорезанного!»
— А ты?
— Превратился из гордого петуха в рядового зайца, слава Богу, свинцом не нафаршировали.
— А они?
— Как полагается — затворами лязг-лязг-лязг и галопом за жертвой.
— А ты?
— Жму не оглядываясь, но пятками чувствую преследователи множатся, множатся, множатся… Если из-за барахла пролетарии, солдатня и прочая шваль готовы были перегрызть друг другу глотки, то в погоне за мной они слились в едином порыве… В общем, не успел и моргнуть уже Невская набережная, а там крейсер-громадина, в темноте название не разобрал, а у носового орудия, в свете прожектора, гордо торчит вечночихающий кожаный.
— Тоже узнал?
— В момент!
— И за маузер?
— Гораздо хуже… Навел, сволочь, жерло, прицелился — да как жахнет! До сих пор удивляюсь, как увернулся от снаряда.
— Страсть!
— Дальше интересней будет… Неумолимый рок несет меня на Дворцовую площадь. Осознаю — конец близок, но не останавливаюсь. Впереди у Зимнего — баррикады с пулеметными рылами, позади — неуправляемая, ощетинившиеся штыками толпа. Эх, думаю, одно спасение: прорваться во дворец — комнат много, есть где спрятаться.
— Смело!
— Приближаюсь к баррикаде из мешков, на полном ходу подымаю над головой предательский саквояж с салом и ору что есть мочи: «Ложись гады!»
— И легли?
— Догадливый… Как одна! На мое счастье, за амбразурами оказался бабский батальон… Ну, матросня с разгону — на распростертые тела! Жалко, на всех баб не хватило. Задние перекатили волной, любвеобильных и за мной — во дворец.
— А ты?
— Не знаю, сколько мраморных шедевров и изумительно тяжелых ваз обрушил я на тупые головы, носясь по лестницам, но в конце концов и мне улыбнулась удача. Наткнулись, понимаешь, разгневанные массы на Временное правительство. Спасли меня господа министры от несправедливой расправы.
— Мне кажется, ты сгоряча совершил для большевиков государственный переворот?
— Называй как хочешь, но здесь нам больше делать нечего!
— Мы же еще и ихнего предводителя — Ленина ловили…
— Запомни, Остен-Бакен, на всю оставшуюся жизнь. Никогда Остап Бендер не был в Петрограде, ни под каким соусом… Никогда!
Тут вошла любезная, расфуфыренная, напомаженная, густо напудренная хозяйка и предложила медоточиво свежий чай…
Конечно же, мы в скором времени покинули негостеприимный Петроград, но тут случилась новая оказия. Клянусь гордыми остен-бакеновскими генеалогическими корнями, но Остап не бегал по Москве в поисках зубного врача (флюс благополучно прорвало еще в холодном прокуренном вагоне), а Кремль большевики все равно взяли.
К весне же пожаловала и вся большевистская верхушка. Суровый ветер Финского залива, видно, окончательно продул их озабоченные Мировой Революцией мозги.
Глава 16. СМЕРТЬ И ЛАВРЫ
«Товарный голод, ничего не поделаешь…»
О.Б.Вторую большевистскую зиму мы коротали в обстановке перманентного (почти по Троцкому) голодания, и если бы не отощавшие кошки, реликтовые голуби да неунывающие воробьи, нерегулярно поступавшие в наш революционно-коммунистический рацион благодаря охотничьим (подвалы-чердаки) навыкам Остапа, то мы бы благополучно вымерли, как тупые, необразованные динозавры, не отличающие эмпириокритицизм от исторического (весьма осязаемого не согласными с новой властью желудками) материализма.
Кстати, мое кулинарное искусство, питаемое фолиантом изобретательной до истощения Елены Молоховец, превращало выловленную урбанистскую добычу в пищеварительно приемлемые мясосодержащие блюда даже при отсутствии специй, благовоний, пряностей и поваренной соли.
Однажды, когда мы, привычно расположившись на ложах из книг (дом, в котором нет книг, подобен телу, лишенному души, — сказал мающийся с похмелья Цицерон, обнаружив, что ему больше нечего менять на опимианский, столетней выдержки, фалерн), поближе к ошалелой буржуйке, заглотившей уже всего Дюма-пэра и Дюма-фиса, утомительного, но долгогорящего Вальтер Скотта, двадцатитомного Игнатия Федоровича Потапенко (подло соблазнившего чеховскую Чайку), нудно-обстоятельного Боборыкина, фигурировавшего в определенных кругах, как Пьер Бобо, и еще дюжину дюжин плодовитых, чище породистой борзой суки, беллетристов (терпеливо и тщательно подбирал их мой двоюродный дядя — славянофильского толка философ и вынужденный масон, умно сбежавший на белогвардейский знойный юг), скромно ужинали (завтраки и обеды были отложены до лучших времен), Остап, дожевывая последний жесткий кусок (первая в нашем деградирующем устрашающими темпами меню ворона), задумчиво произнес в никуда:
— Нет, хватит… С завтрашнего дня, самое позднее — с послезавтрашнего, сознательно переходим на кремлевский усиленный паек: красная икра, осетринный балык, рисовая каша на сливочном масле, клюквенный кисель и белый хлеб.
— Я согласился бы и на черный… Но увы, не имею чести состоять в членах Центрального то бишь Комитета — мордой-с не вышел, мозоль-с, извиняюсь, на седалище от чрезмерной интеллектуальной деятельности, не та-с мозоль-с!
— А мы получим калории по другой линии. Помнишь, Остен-Бакен, давешнего кота, рыжего?
— На тушке отчетливо прослеживалось наличие нагулянного жира. Я еще подумал — наверняка партийный товарищ, близкий к правительственому буфету.
— Нет, при военном коммунизме кота может безнаказанно содержать только кто-нибудь из старорежимных, сюсюкающих о либерализме и народных чаяньях господ. Есть в городе запасы не учтенного комиссарами продовольствия, есть! Процарствуй большевики, ну, лет десять — на это и надеяться бы не пришлось, а в данном случае мы вполне можем попросить кое-кого поделиться… Ну-ка, не член ЦК, быстро вытягивай ноги, руки скрести на груди и не шевелись.
— Это еще зачем?
— Снимем с твоего тела мерку.
— Какую мерку?
— Обыкновенную — на гроб.
— Ты считаешь, что я с недоваренной вороны сыграю в ящик?