Илья Суслов - Рассказы о товарище Сталине и других товарищах
— Кто еще хочет высказаться? — спросил секретарь.
— А чего тут высказываться, все ясно, — сказал кто-то. — Пускай кладет билет на стол.
— И по месту работы сообщить, пусть подумают, кого пригрели, — сказала блондинка. — Знаем мы их приемчики. Не маленькие.
И критик П. положил свой билет на зеленый стол. И его сняли с работы. Но учитывая его прошлые заслуги, потом дали место. Он из старшего научного сотрудника стал самым младшим.
А потом Кочетов умер, и П. простили.
Хотя он и не умел играть в игры и ломать комедии с теми, без глаз и ушей.
А мои американские друзья стали понимать меня значительно лучше. И все из-за системы Станиславского.
ТАМАНЬ
Пятнадцать лет назад вышло решение выпустить новый журнал. Назывался он «РТ» — еженедельник радио и телевидения. В нем должны были, в первую очередь, печататься программы радио и телевидения, а также статьи по проблемам массовой информации, стихи и рассказы. Нас собрали в этот журнал из самых разных изданий, и мы горели огнем: очень уж хотелось выпустить что-то такое мощное, красивое, умное и прогрессивное. Вы, вероятно, помните этот журнал: он был очень похож на журнал «Америка» — те же роскошные фотографии, мастерски сделанная обложка, разнообразные шрифты. Все было замечательно. Не учли только одно: журнал выпускался способом цветной офсетной печати, это довольно долгий технологический процесс, вступающий в противоречие с советской действительностью. Почему? А потому что он никак не поспевал за программами Центрального телевидения. Как только составлялась программа, мы засылали ее в типографию, а к моменту выпуска нашего журнала все программы переигрывались по цензурным и другим соображениям, и эти поправки уже нельзя было внести: все уже было отпечатано! Так что самым слабым нашим местом была точность. И те, кто следил за программами телевидения по нашему «РТ», могли только чертыхаться и звонить в редакцию.
Но к этому мы уже привыкли и занимались больше тем, что придумывали всякие журналистские «приемы», которые нельзя было испробовать в другом месте. Нам в этом не очень мешали, потому что наш редактор был совершенно невообразимый человек. Ради него я, собственно, и взялся за перо.
Его звали Борис Михайлович Войтехов. Вообще-то на место главного прочили совершенно другого человека. Но однажды Месяцев, председатель Радиокомитета, привел к нам небольшого изящного человека, с совершенно европейским лицом, одетого с необычайной элегантностью, в прекрасном английском сером костюме и отлично повязанном галстуке.
— Это ваш главный редактор, — сказал Месяцев. — Он бывший комсомольский работник. Человек трудной, но интересной судьбы. Вопросы есть?
Мы разглядывали друг друга. Потом Войтехов сказал:
— А у меня, значить, вопросов пока нет.
Это «значить» было немного обескураживающим, но кто знает, оговорился человек, неважно, проехали. На следующее утро он собрал нас и сказал:
— ВКП(б) поставил меня, значить, руководить данным учреждением. Я человек очень, значить, занятой и буду читать этот журнал как все — в киоске. Вот так, значить, и сделаем.
Мы обалдели. Мало того, что он называет КПСС ВКП(б) — кому это придет в голову в наши-то дни, но он какой-то немыслимый демократ! Читать свой журнал в киоске, то есть не читая материалов хотя бы в гранках — такого при советской власти не было! Я исполнял тогда обязанности ответственного секретаря и на мне, собственно, все и лежало, потому что до того времени выше меня никого не было по должности. И вот прислали редактора, а он и читать не хочет! Стало быть, все решения лежат на нас самих! С нашими-то мыслями и убеждениями!
Про Войтехова ходили слухи, что он сидел три раза. Ну сидел, ну два, но три! Про него говорили, что, будучи до войны заведующим отделом ЦК ВЛКСМ по агитации и пропаганде, он лично руководил сносом храма Христа Спасителя в Москве. Говорили, что он написал с Леонидом Ленчем пьесу «Павел Греков», которая была поистине сенсационной в 1939 году. Это была пьеса — попробуйте вообразить! — об оклеветанных людях в эпоху великой чистки 30-х годов! Говорят, пьеса кончалась так: на сцене сидел партком, а зрители в зале были как бы партсобранием. И когда секретарь парткома, разбиравший дело невинного Павла Грекова, спрашивал прямо в зал: «Кто за то, чтобы оставить в партии товарища Грекова?», все зрители, как один, тянули руку, и у многих были на глазах слезы, потому что каждый ставил себя на место Грекова и знал, что с ним будет, если его исключат. Это сейчас, задним умом можно понять, что такая смелая пьеса появилась по прямому указанию Сталина, потому что надо было оправдать себя и взвалить всю вину на Ежова и Ягоду, но тогда-то все думали, что все позади и что Сталин разобрался, наконец, кто его настоящие враги, и восстановил справедливость!
Я как-то спросил Ленча о Войтехове, и Ленч сказал:
— Илья, прошу вас никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминайте при мне об этом человеке! Я не могу о нем слышать!
Какой-то очевидец клялся, что он знает, что Войтехов сидел за то, что поставлял девочек сыну Сталина Василию. Другой утверждал, что второй раз Войтехова посадили за то, что он издал в Англии какую-то книгу во время войны. А за что он сидел в первый раз никто и не знал: кто ж тогда не сидел? Тем более он работал в комсомоле и сносил храмы. Так что история его посадок, а тем более назначений была довольно темной.
Мы выпустили первый номер и пили в честь этого события в редакции после работы. Открылась дверь и вошел главный с журналом под мышкой.
— Ну-те-с, значить, — сказал он, — давайте посмотрим...
Мы сгрудились вокруг него, а он стал листать журнал.
— А это что? — он ткнул пальцем в какую-то фотографию.
— Это пейзаж, — сказал кто-то. — Красивый, правда?
— Мне не нравится, — сказал главный, — Этот пейзаж, значить, надо снять.
— Как снять? — ахнул я. — Тираж-то весь отпечатан!
— Это меня не касается, — строго сказал Войтехов. — Я, значить, говорю снять, стало быть, снять.
— А как? — спросил я.
— Уничтожьте эту картинку, значить, — сказал элегантный Войтехов и ушел.
— А он не псих? — спросил кто-то.
— Не знаю, — сказал я. — Что-то надо сделать...
И мы вырвали страницу с этой злополучной картинкой из всего стотысячного тиража! К счастью, большая часть его еще оставалась ночью в типографии. А остальные мы разыскивали в киосках. Так он и пришел к читателям — с вырванной страницей.
Мы понимали, что так продолжаться не может. Этот человек всех нас погубит. Знали мы таких демократов, читающих журналы в киосках и потом принимающих дикие решения! Я стал подсовывать ему рукописи. Он возвращал их непрочитанными: на них не было ни одной его пометки.
— А может, он просто не умеет читать? — строил догадки кто-то.
Мы настаивали, чтобы он знакомился с материалом до печати. Он упирался. Наконец, он взял литсотрудника Колю, заперся с ним в кабинете и через три часа вернул мне рукопись, которую я ему послал. На ней были пометки, сделанные рукой Коли.
— Коля, — сказал я ему. — Почему это ты правишь рукописи? Это моя и его прерогатива. А ты при чем?
— Илья Петрович! — взмолился Коля. — При чем тут я? Он сказал, что забыл дома очки и чтобы я ему почитал вслух статью. По ходу он делал замечания, я и вносил.
И Коля остался на этой работе до конца журнала: редактор всегда забывал очки. Когда он понял, что мы что-то поняли, он решил применить такой метод: он собирал всех нас в своем кабинете, и Коля вслух читал рукописи. После каждой точки Войтехов его останавливал и спрашивал:
— Все согласны с этим, значить, предложением?
Мы умирали. Это даже не было смешно. Он был неграмотным! Он не читал газет, книг и журналов. Он понятия не имел, что происходит в жизни! Он не знал, что ВКП(б) давно переименовали в КПСС! Он был элегантным чудовищем. За него все всегда делали другие: писали пьесы, докладные и книги, а он выколачивал себе все, что надо через своих бывших дружков по ЦК ВЛКСМ — Месяцева, Михайлова, Шелепина, Семичастного... И у него были идеи.
Он вызвал меня и сказал:
— Вчерась, я, значить, ехал по своим делам мимо Останкина. Прекрасный парк. Там я вырос. Родина. И вот я, значить, вижу, что там строют башню. Уродство. Вся красота насмарку. Надо эту башню снести.
— О чем вы, Борис Михайлович? — мучимый тяжелыми предчувствиями, спросил я. — Уж не о телевизионной ли башне идет речь?
— Не знаю. Здоровенная чугунная башня. Может быть и телевизионная.
— Борис Михайлович! — взмолился я. — Мы же с вами работаем в Комитете по радио и телевидению! Это же наша башня! Это будет самая высокая телебашня в мире! На нее работает вся страна. На нее работает Франция. Финляндия. Кто же нам это позволит, вот так взять и снести?
— Петр Ильич! — сказал Войтехов. — Чем она длиннее, эта башня, тем больше удовольствия ее снести!